что я не одна, что я счастливая мать.
После ужина, поблагодарив амфитрионов этого импровизированного праздника, я удалилась наконец со своей дочерью, которая удивляла всех уменьем держаться непринужденно и не слишком смело в чуждой для нее среде: она спокойно наблюдала за всем, что происходило кругом, и не просилась домой, как делают иногда чересчур избалованные дети. Александр вызвался проводить нас домой по пустынным улицам Берна, объятого сном.
Недели через две после этого праздника кто-то постучал в мою комнату.
– Herein!62 – сказала я, думая, что это кто-нибудь от старушки Фогт или из какой-нибудь лавки. Но, к моему удивлению, я увидела перед собой Николая Серно-Соловьевича. Он рассказал, что, узнав, что я нахожусь в Берне, нарочно приехал из Женевы, чтобы спросить, нет ли у меня писем или поручений в Лондон, так как он собирался туда через несколько дней.
– Пойдемте посидеть на террасу, – предложила я, – там лучше, чем в этой пасмурной комнате.
Мы вышли и сели на скамью; дочь моя забавлялась, собирая цветы и травы; была поздняя осень, я слегка дрожала.
– Зачем вы так легко одеваетесь? – сказал Серно-Соловьевич. – Ведь, право, холодно.
– Я забыла в Лондоне зимний манто, а покупать не стоит, – отвечала я.
Мы разговорились о России; радовала только надежда на освобождение крестьян, а в остальном мало было утешительного. Серно-Соловьевич ехал в Лондон, а оттуда… домой…
– Вы ошибаетесь, слишком мало перемен, – возразил он.
На его вопрос, буду ли писать в Лондон, я отвечала:
– Я недавно писала, скажите, что вы меня видели, расскажите о нашем разговоре.
Так мы расстались. В то время я видела Серно-Соловьевича в последний раз.
XI
Вскоре прислали из Лондона теплую одежду для меня и для моей малютки, и я решила оставить Швейцарию и возвратиться в Лондон, несмотря на холод. Когда я пришла, по обыкновению, к госпоже Фогт и стала ей рассказывать о моем намерении ехать в Англию зимой, она покачала головой. Ей не нравился этот проект; кроме того, она привыкла к нам, особенно к моей малютке, и ей жаль было расстаться с нами.
– Нет, – говорила она, – по-моему, не так надо сделать; вам следует остаться здесь зиму, а весной Огарев или Герцен приедут за вами.
– Но это немыслимо, – возражала я. – Огарев страдает от такой болезни, которая не позволяет ему ехать одному; а Герцен едва ли рискнет проехать через Германию, а через Францию ему тоже нельзя ехать. Стало быть, никто за мной не может приехать, и лучше, чтоб я ехала сама.
Я привела в исполнение это крайне необдуманное намерение, и, к счастию, моя дочь вынесла без болезни переезд из Швейцарии в Лондон через Париж, куда мне писали заехать к Мальвиде фон Мейзенбуг, с которой жила маленькая Ольга Герцен. Моя малютка имела к последней большую привязанность, и все наши хотели, чтобы дети свиделись хоть ненадолго.
Переезд в Англию был труден, потому что стоял необыкновенный холод. Наконец мы приехали. Герцен и Огарев встретили меня на железной дороге; моя маленькая дочь их узнала, и обоюдная радость была бесконечна.
Кеб, взятый нами у дебаркадера, остановился перед домом, стоящим отдельно; это был Orseth-house (Вестборн-террас, Уимблдон). В этот дом переехали без меня. Наташа Герцен была дома, и с ней в качестве наставницы жила англичанка miss Reeve, очень умная и образованная девушка средних лет. Прочитав некоторые сочинения Герцена, которые были переведены на английский, miss Reeve написала Герцену сочувственное письмо и таким образом познакомилась с ним.
Orseth-house имел пять этажей и был окружен глубоким рвом. Внизу располагалась кухня с принадлежащими ей помещениями и комнатой для повара. В следующем этаже находились столовая и две просторные комнаты, где жили miss Reeve и Наташа. Оба эти этажа были ниже улицы. В третьем помещались: передняя с входной дверью с улицы; рабочий кабинет Герцена и очень просторный и большой салон, где стояло фортепиано, было два камина и только два окна; салон был не очень светел.
Наверху находились еще три комнаты. В самой большой жил Огарев, потому что эта комната служила ему также рабочим кабинетом; рядом была моя комната, где я жила с моей малюткой, далее комната Герцена. Выше, то есть в пятом этаже, располагались комнаты для женской прислуги, невысокие, маленькие, но светлые и чистые. В каждой стояли железная кровать, стул, столик, умывальные принадлежности.
Вскоре после моего возвращения в Англию к нам приехал Александр Александрович Герцен со своей невестой и ее семейством. Она провела недель шесть у нас в доме, а родные ее жили отдельно. Я только потому упомянула об этом событии, что оно обрисовывает так хорошо характер Герцена. Хотя он был очень недоволен предстоящим браком, но когда Е.У. приехала к нам с женихом, Герцен принял ее очень радушно, обращался с ней очень ласково, словом, держался с ней как с дочерью. Родители ее возвращались в Америку, мы их просили оставить Е. у нас, чтобы она привыкла к строю, к взглядам семьи; это было тем возможнее, что Александр Александрович ехал в морское путешествие с Карлом Фогтом на целых шесть месяцев. Но мать не согласилась на это предложение, говоря, что у нас нет никого строгого в доме и мы Е. непременно избалуем. Е. пришлось сопровождать своих родителей в Америку. Так как жених и невеста были очень молоды, время и разлука охладили их чувства и брак этот не состоялся.
Герцен мне рассказывал, что во время моего отсутствия госпожа Оконель, занимающаяся живописью и вовсе с ним не знакомая, написала ему письмо, где спрашивала, не согласится ли он дать ей пять сеансов, потому что она очень бы желала сделать его портрет. Когда Герцен пришел первый раз, она приняла его очень любезно, сказала, что много слышала о нем и, занимаясь живописью, желает сделать его портрет для потомства. Каждый раз, оканчивая сеанс, она благодарила его, говоря, что это большая честь для нее. Это была женщина лет пятидесяти. Дальнейшая участь портрета Герцена, сделанного ею, мне неизвестна.
Когда мы жили в Orseth-house, русские почти ежедневно являлись к Герцену; не сложно было проникнуть и шпиону. Помню, как к нам приехал один господин по фамилии Хотинский, который рассказывал, будто был на днях на русском корабле, где моряки, узнав, что он едет к Герцену, устроили ему овацию. Хотинский остался ночевать на корабле, и ему вместо подушки положили под голову «Полярную Звезду» и «Колокол».
Когда я сошла вечером в гостиную, мне пришлось тоже протянуть руку Хотинскому; но какое-то предчувствие подсказало мне, что его следует остерегаться. Отвечая уклончиво на его вопросы относительно присутствующих соотечественников, я передала Герцену мои опасения. Он отвечал на это: «Действительно, лицо его очень несимпатично». Несколько дней спустя получено было из Петербурга письмо, в котором Герцена предупреждали, что господин Хотинский, о котором шла речь, служит в Третьем отделении. Узнав обо всем этом, итальянские революционеры поручили двум лицам из своей среды постоянно и повсюду следовать за Хотинским, которому этот бдительный надзор, вероятно, не понравился, потому что он вскоре окончательно оставил Англию.
По возвращении моем в Лондон время шло обычным порядком: каждое воскресенье собирались эмигранты и некоторые неосторожные соотечественники. Наш доктор Девиль бывал чаще, чем прежде, и казался очень предупредителен, что было совсем не в его характере. Раз Герцен собирался на вечер с Наташей, кажется, к Мильнергисон. Это случилось при Девиле, который, слыша, что Герцен посылает Жюля за каретой, предложил свою, и так настоятельно, что Герцен наконец согласился воспользоваться его любезностью. Уступая просьбам Девиля, Герцен сел с Наташей в карету, а Девиль сел на козлы возле кучера. На другой день мы посмеялись над переменой в характере Девиля.
Несколько дней позже, кажется, в ближайшее воскресенье, Девиль был опять у нас и в разговоре со мной выразил надежду, что и я поеду когда-нибудь прогуляться в его карете с Наташей и моей малюткой и что он намерен заказать четырехместную карету вместо двухместной, чтобы нам было просторнее сидеть в ней. Он сказал, что желает иметь желтую карету. На эти слова Огарев возразил, что, по его мнению, желтый цвет нейдет для экипажа. Девиль только пристально посмотрел на Огарева, ища какой-то тайный намек в этом безразличном замечании. Он становился всё страннее, по моему мнению, и втайне я начинала находить, что желтый цвет как раз идет к нему.
Вскоре Девиль еще более нас удивил; он имел объяснение с Герценом и просил руки его дочери, тогда очень молоденькой, тогда как Девилю было за сорок. Крайне удивленный этим предложением, Герцен благодарил его за честь, но отвечал, что Наташа так молода, что и не думает о браке.
После этого объяснения болезнь Девиля стала еще резче обозначаться. Мы кончили тем, что велели Жюлю не принимать его; но Девиль одаривал и упрашивал прислугу, и Жюль, не понимая, как важно в иных случаях послушание, впускал Девиля, подвергнув раз жизнь Герцена опасности.
Однажды утром резко позвонили; это был Девиль. Увидав его в передней, Герцен попросил его в салон.
– А, – сказал Девиль, – я узнал, что вы дома, сегодня утром я хотел было вас убить, потом хотел застрелиться, теперь раздумал, – продолжал он, целуя Герцена. – Вы, может, не верите, взгляните, вот заряженный револьвер.
Он вынул револьвер из кармана и показал Александру Ивановичу.
– Теперь я опять добрый, счастливый и хотел бы видеть всех людей счастливыми.
Насилу Герцен уговорил его возвратиться домой.
В то время Юрий Николаевич Голицын очень бедствовал, но был на свободе; не помню, был ли он выпущен на поруки. Я сказала Огареву, что желала бы познакомиться с приехавшей с ним Юлией Федоровной, потому что она была очень одинока и собиралась вскоре родить. Она мне очень понравилась своим музыкальным талантом и приводила меня в изумление, играя бетховенские сонаты наизусть. Мы разговорились о ее положении, и я спросила, кого она намерена пригласить в качестве доктора, так как в Англии ученых акушерок тогда не было. Она отвечала мне, что Юрий Николаевич хотел пригласить Девиля, потому что с англичанином ей невозможно было бы объясняться.