Воспоминания. 1848–1870 — страница 41 из 50

– Встаньте, встаньте, что с вами, – говорит Александр Иванович тронуто.

– Нет, нет, не встану, я виноват перед вами, Александр Иванович; я клеветал на вас, клеветал на вас даже в печати… А все-таки я у вас прошу помощи, вы защитите меня от моих друзей, они опять запрут меня туда, чтоб ей было покойно. Вы знаете, я бежал из сумасшедшего дома, и прямо к вам, к врагу.

Герцен и Огарев подняли его, жали ему руки, уверяли, что не помнят зла, и оставили у нас, но убедительно просили не ходить туда (к госпоже Ш.), где всё его раздражало. Они смотрели на несчастного всепрощающим взглядом, и я думала, глядя на них, что так, должно быть, любили и прощали первые христиане.

Серно-Соловьевич любил детей; он охотно гулял по саду и играл с моей маленькой дочерью. В то время Мейзенбуг не приезжала еще с Ольгой, а Наташа жила с братом в Берне, у Марьи Каспаровны Рейхель; вдруг мы получаем от них телеграмму: «Мы остаемся здесь дольше, потому что у вас Серно-Соловьевич». Герцен отвечал тоже телеграммой: «Как хотите, Натали не боится, он играет в саду с Лизой».

В первое утро, когда Серно-Соловьевич ночевал в Шато де ла Буасьер, мы все рано встали и сошлись в столовой; мы надеялись, что Серно-Соловьевич еще мирно отдыхает на свободе, и все-таки немного тревожились; вдруг является Жюль, неся кофе, и говорит:

– Вы мне велели следить за нашим гостем, но, право, за это никто не возьмется. Был тут всё время, – продолжал он озабоченно, – а теперь комната пуста, его нет, m-r Herzen! – сказал он с отчаянием.

Подождав некоторое время, мы начали уже завтракать, но Герцен был мрачен.

– Убьет он ее, – говорил он, – а я себе век не прощу, что не следил сам!

Вдруг в саду послышались шаги, и вскоре в столовую вошел Серно-Соловьевич почти веселый. Он извинился и сказал вполголоса Герцену, что ходил купить хоть бумажные воротник и нарукавники, потому что стесняется без них завтракать с дамой. Мы почувствовали такое облегчение при его появлении, как будто гора с плеч свалилась.

Но через короткое время Серно-Соловьевич не выдержал, ушел туда, где его раздражали до бешенства, и его опять отвезли в психиатрическую больницу.

Впоследствии он вышел оттуда и тогда уже примкнул к обществу рабочих социалистов; но успехи в революционных делах не удовлетворяли его вполне. Он все-таки чувствовал себя оторванным от родной страны и становился всё мрачнее. Серно-Соловьевич много писал о социализме, но скучал и удалялся от всех. Кажется, в третьем томе сочинений Пассек «Из дальних лет» рассказано с моих слов, как Серно-Соловьевич покончил жизнь самоубийством, и каким страшным! Он устроил себе три смерти: отравился, перерезал вены и задохнулся от разожженных углей в жаровне. Настрадался и вышел на волю!

Во время нашего пребывания в Женеве госпожа Ш. бывала у нас только раза два, и то не как знакомая, а по делам. Эта госпожа была мне очень несимпатична, и я не могла понять, каким образом она имела влияние на несомненно хороших людей. Из ее пансиона приходили разные лица, более всё мужчины, однако я вспоминаю одну очень красивую молодую особу, которая вышла замуж за молоденького князя Голицына, чтобы ехать учиться за границу. Она видела Голицына только в церкви и более никогда. Тогда была мода на подобные браки, ими шутили; но впоследствии рассказывали, что этот необдуманный брак причинил Голицыну много горя: он влюбился в какую-то девушку – и не мог на ней жениться!

Жизнь в Женеве не нравилась Герцену: эмигранты находились на слишком близком от него расстоянии; незанятые, они имели много времени на суды и пересуды; их неудовольствие Герценом, неудовольствие, в котором главную роль играла зависть к его средствам, крайне раздражало Александра Ивановича, тем более что его здоровье с 1864 года начинало ему изменять.

Шато де ла Буасьер опустел: я искала одиночества и жила в Монтре с моей малюткой и miss Turner; Мейзенбуг возвратилась в Италию с Ольгой; Герцен с одной Наташей остался в Женеве. Из Шато де ла Буасьер он переехал в квартиру на набережной Монблан, a Огарев поселился в Ланси, почти за городом. Жизнь их не налаживалась, работалось плохо, не было того, что англичане называют home.

Меня опять тянуло в Ниццу к свежим могилам. Герцен очень любил южную природу, вдобавок в Ницце у него было много дорогих воспоминаний и могила, которую он никогда не забывал. Вскоре, отправив Наташу в Италию, он проводил нас до Ниццы и сам пожил в ней.

Волей-неволей, я сделала несколько знакомств для моей дочери: ребенку вредна мрачная обстановка. Она ежедневно играла в публичном саду с детьми, знакомилась с некоторыми из них; так и мне пришлось познакомиться с двумя-тремя семействами. Я переговорила с учительницей танцевального класса, и она согласилась бывать у меня два раза в неделю, если я наберу несколько учениц.

Мне было нетрудно из друзей моей дочери набрать желающих учиться танцевать. Дети стали собираться у нас два раза в неделю. Между прочим, мы познакомились тогда с семейством Гарибальди (троюродного брата знаменитого Гарибальди), симпатичные жена и дети которого остались с нами в дружеских отношениях до моего окончательного отъезда в Россию.

В это время Герцен был еще в Ницце. В Ницце он писал много, поскольку никто ему не мешал, ходил читать газеты к Висконти, после обеда любил гулять вдвоем с моей дочерью, а иногда брал ее в театр, забавлялся ее выходками, меткими замечаниями, умом. Тогда он писал для «Недели» статьи под названием «Скуки ради». Его тешило, что он пишет и печатает в России.

Вскоре Герцена вызвали в Женеву; устроив всё для Огарева и типографии, он вернулся в Ниццу и рассказывал с ужасом об одной страшной истории, которая только случилась в окрестностях Женевы и наделала там много шума.

В Женеву для воспитания детей приехало семейство генерала Оболенского, то есть госпожа Оболенская с детьми, учителем и гувернанткой. Что произошло между супругами Оболенскими – неизвестно; может быть, они и желали пожить врозь; только через два года после приезда госпожи Оболенской в Женеву вдруг рано поутру женевская полиция врывается на ее загородную виллу и идет прямо в комнаты детей. Надо заметить, что между последними был, кажется, пятилетний ребенок. Полиция бесцеремонно их поднимает с постелей и тащит, даже не давая времени одеться. Услышав шум в детской, госпожа Оболенская в ночном костюме бросается туда, но полицейский грубо хватает ее за руку и держит. Напрасно дети, сонные и испуганные, стараются высвободиться и бежать к матери: полицейские насильно их уводят.

Я еще не рассказала о происшествии, которое случилось в Женеве, когда Герцен находился в Ницце: вдруг пришла телеграмма, в которой Тхоржевский известил нас о том, что Огарев сломал ногу и вызывает Герцена в Женеву как можно скорее. Меня не было дома, когда принесли депешу. Возвратившись домой, я застала Герцена сидящим на стуле в передней в каком-то оцепенении; я крайне удивилась его смущенному виду и необычному месту. Он молча подал мне телеграмму. Пробежав ее глазами, я сказала ему:

– Что же, Герцен, надо ехать поскорее – возьмем таблицу поездов, да надо уложить сколько-нибудь белья, надо торопиться.

Но Герцен сидел молча, как будто не слыша ни моих советов, ни моих предложений.

– Я чувствую, – сказал он наконец, – что я его больше не увижу.

Однако мне удалось всё уложить, убедить Герцена и проводить его на железную дорогу; я чувствовала, что если можно успокоиться, то только там, при виде самого Огарева. Нелегкая вещь была в его годы сломать ногу. Герцен писал тогда, с каким страхом и трепетом он подъезжал к Женеве, как, увидав на вокзале Тхоржевского, не имел силы спросить: жив ли Огарев. Наконец Тхоржевский сам догадался сказать, что, кажется, ничего опасного в положении Николая Платоновича нет. Доктор Мейер кость вправил и забинтовал ногу. Огарев вынес эту операцию с большим терпением и мужеством.

Я тщетно искала письмо, в котором Герцен описывал мне это несчастное событие. Помню, что в письме говорилось, что Огарев бродил вечером по отдаленным улицам Женевы, и с ним сделался обычный припадок. Придя в себя, он встал, хотел идти, но не заметил канавы, потому что смеркалось, споткнулся и сломал ногу; от боли ему сделалось дурно. Полежав, он опять попробовал встать и не мог; тогда он стал звать прохожих, но никто к нему не подошел. Огарев лежал на лугу, против дома умалишенных. И эта несчастная случайность стала причиной того, что никто не отозвался на его зов, а напротив, все спешили удалиться, полагая, что он вышел из психиатрической больницы.

Видя, что никто нейдет, Огарев с большим присутствием духа вынул из кармана ножик и трубку, разрезал сапог, а потом закурил и пролежал так, кажется, до утра. Рано поутру прошел итальянец, знавший Огарева, и хотя последний лежал не близко от дороги, итальянец стал всматриваться, а Огарев, заметив это, стал звать его. Тогда итальянец подошел и сказал, что пойдет за каретой и немедленно свезет его домой, что он и сделал не без труда и причинив Огареву еще б\льшую боль.

Но этот печальный эпизод произошел раньше; впоследствии Огарев мог ходить прихрамывая, и в то время, как мы собирались в Женеву, о его ноге уже мало говорили.

Собираясь ехать в Эльзас для осмотра школ и пансионов, мы все-таки решили съездить в Швейцарию на свидание с Огаревым и с детьми Герцена. Тогда Тхоржевский снял старинный замок Пранжин, кажется, в полутора часах от Женевы; туда съехалось в последний раз всё наше семейство: я с дочерью, Мейзенбуг с Ольгой и, кажется, с Наташей. Так как последняя часто переезжала, жила то со мной, то с Мейзенбуг, то трудно вспомнить, с кем она приехала на этот раз. Позже и Огарев с маленьким Тутсом75 присоединились к нам. Последним прибыл в Пранжин Александр Александрович Герцен со своей молоденькой женой. Он только что женился тогда, и Терезина его не говорила еще по-французски, так что нам всем пришлось объясняться с ней по-итальянски, что значительно сокращало наши разговоры. Была великолепная осень, Терезина охотно ходила гулять то с Герценом, то со мной.