В 1848 году мы путешествовали с m-lle Michel, но тогда я и сестра вступили в неприятную фазу освобождения, возымели новое, горячее отношение к семейству Герцена. Мы нехорошо, угловато освобождались, и бедной m-lle Michel было нелегко перенести эту неприятную эпоху нашего существования, но она и тогда не переставала нас любить. По возвращении в Россию она приняла предложение княгини Трубецкой. Это было последнее ее место. С княгиней она никогда не сближалась, находя ее светской, холодной натурой. Тут у m-lle Michel были две ученицы; меньшую из них она горячо любила и со всеми своими русскими воспитанницами оставалась во всю жизнь в дружбе и в переписке, но, мне кажется, я была самая любимая из всех; хотя мнения, взгляды наши были совсем противоположны, но, не разделяя их, m-lle Michel уважала во мне мою искренность, любила и жалела за тяжелую, роковую судьбу.
Хотя m-lle Michel почти никогда не оставляла своего монастыря, но по странной случайности я видела ее два раза в Париже в самые тяжелые для меня дни: в 1864 году, когда скончались мои малютки, и в 1870 году, во время болезни Герцена.
Продолжаю свой рассказ: из Меца мы поехали в Кольмар; это было летом. Герцен, уже больной, очень страдал от жары и бессонницы: аппетита у него не было, может быть, от невыносимой духоты. В Кольмаре мы расспросили о расстоянии до Бебленгенма и решили остаться в Кольмаре на два дня для отдыха.
Герцен ходил в музей в Кольмаре и брал с собой мою дочь. Когда привратник подал Герцену книгу, где посетители записывали свои имена, Герцен написал свое имя. Привратник машинально следил за пером и читал имя, вероятно, ожидая какой-нибудь невозможной для французского произношения русской фамилии; вдруг он взглянул на Герцена и воскликнул:
– Как, неужели я вижу господина Герцена, того, который занимался изданием русской газеты в Лондоне? Изгнанника? Неужели?!
– Да, это я, – отвечал Герцен со своей обычной приветливостью.
– Так позвольте мне пожать вашу руку, я так счастлив! – говорил привратник с одушевлением.
– Неужели вы слышали о нашей деятельности? – спросил не без удивления Герцен.
– Вас везде знают и любят во Франции, – возразил тот, – сегодня счастливый для меня день, я его не забуду.
Герцен возвратился домой в светлом расположении духа: его глубоко трогало всякое изъявление симпатии, особенно со стороны простых людей, тем более что относительно России с 1862 года воцарилось какое-то отчуждение: тут были недоразумения с одной стороны, клеветы – с другой. Герцен не принимал никакого участия в польских делах, как это ошибочно утверждали госпожа Пассек и другие. Он имел к Польше то же отношение, как Гладстон к Ирландии, а всё же никто не может упрекнуть Гладстона в нелюбви к Англии79.
На другой день, часов в десять утра, мы взяли коляску и поехали в Бебленгейм. Здание пансиона занимало большое пространство, перед пансионом были разбиты цветники, позади виднелся большой сад, а за ним прекрасный парк. Нас подвезли к крыльцу того корпуса, в котором помещалась директриса, или, лучше сказать, основательница этого заведения. Теперь не могу припомнить ее имени; очевидно, что это была развитая женщина, так широко понявшая задачу женского воспитания.
Нас провели в маленькую приемную; там Герцен вынул свою визитную карточку и попросил горничную передать ее директрисе и сказать, что, если возможно, мы желали бы осмотреть пансион.
Директриса не заставила нас долго ждать. Это была худощавая брюнетка средних лет, небольшого роста, приветливая, живая. В ней виден был тот тип предприимчивых француженок, которые, раз задавшись какой-нибудь целью, неуклонно идут к ней и достигают ее.
Эта госпожа N.N. была с нами очень любезна. Она спросила Герцена:
– Вы тот господин Герцен, который долго жил в Англии, известный эмигрант?
– Да, я эмигрант и жил лет двенадцать в Лондоне, – отвечал Герцен.
– О, так позвольте мне послать поскорей за господином Масе, он будет так рад, так счастлив! Какой необыкновенный случай!
И тотчас горничная была отправлена за Жаном Масе. Последний вскоре явился сам. Он был небольшого роста, с русыми волосами. Физиономия его ничего не выражала особенного; часто я уже испытывала это странное чувство разочарования или недовольства при виде человека, о котором много слышала; так было и на этот раз. Я уверена, что Герцен никогда не производил этого впечатления ни на кого; напротив, всегда было заметно, что новый посетитель очарован, потрясен, что всё ожидаемое им тонуло в том ярком свете, который разливал Герцен на всё окружающее.
Масе был в восторге от появления Герцена в Бебленгейме. Он не мог сдержать себя, и восторг этот выразился так ярко, что Герцену было неловко слушать его.
– Нет, – сказал Масе директрисе, на которую имел, несомненно, большое влияние, – уж вы простите меня, а заниматься сегодня с девицами я не могу, ну, я просто не в состоянии! Все мои способности поглощены нашим дорогим посетителем. Ведь вы знаете, господин Герцен принадлежит не только России, он принадлежит Европе, всему мыслящему миру; это звезда! Боже мой, какое счастье, что вам вздумалось заглянуть в Бебленгейм! Вот сюрприз! Вы меня амнистировали? – обратился он к директрисе с улыбкой, полной уверенности.
Директриса была согласна с ним во всем, он это знал и обращался с ней как со старым другом.
– Я разделяю ваш восторг, – отвечала она с улыбкой, – и сама не хочу потерять ни минуты из этого знаменательного дня. Так как господин Масе преподает девицам не один предмет, то это будет для них праздник, и они будут вспоминать, по какому необыкновенному случаю почти не занимались сегодня.
– Ну, отлично, – сказал Жан Масе, – так уж потрудитесь им это объявить, да не забудьте, что наши милые гости на целый день с нами. Да, господин Герцен, – обратился он к Александру Ивановичу с приветливой улыбкой, – наша глубокоуважаемая директриса покажет вам пансион во всех подробностях, но с одним условием, чтобы вы были наши на целый день, до позднего вечера. Мы вас не отпустим. Согласны?
Герцен отвечал, что после такого радушного приема он не имеет ни права, ни желания отказать, и охотно остался с нами. Как быстро этот день промелькнул!..
XVI
В маленькую приемную подали вкусный завтрак, за которым мы просидели с час в оживленных разговорах, потом нам предложили идти в сад. Герцен шел с Масе, а я с директрисой. Мы часто встречали группы институток, весело разгуливающих по саду и парку; при встрече с нами они почтительно приседали. Директриса предложила моей дочери идти забавляться с детьми и поручила ее проходившим мимо воспитанницам. Все девицы имели здоровые и веселые лица и поглядывали на нас с понятным любопытством, так как мы были причиной этого импровизированного праздника. Но вскоре дочь моя возвратилась, соскучившись по нам и особенно по Герцену между совершенно незнакомыми личностями.
Тогда директриса предложила мне осмотреть здание пансиона; всё было в большом порядке, всюду царила необыкновенная чистота. Дортуары были обширные, высокие и разделялись на классы; у каждого дортуара была своя уборная, довольно узкая, но длинная, с мраморным бассейном во всю длину комнаты и с множеством кранов для умыванья воспитанниц. Были и ванны, и души, но я уж не помню, где они помещались; в одной проходной комнате меня поразило множество деревянных башмаков; директриса объяснила мне, что зимой воспитанницы ходят в них по двору. В материальном и гигиеническом отношении ничего не оставалось желать, а в курс входили науки, которые прежде девицам не преподавались. На вид так мало сулящий Масе был замечательным преподавателем и педагогом, а кроме того, по словам директрисы, был очень уважаем и любим всеми воспитанницами. Герцен был поражен мнениями Масе о науке вообще, о преподавании и женском развитии.
В этом пансионе в принципе не было обыкновенной формалистики и холода, он скорей имел семейный характер. Но одно обстоятельство помешало нам воспользоваться для моей дочери этим прекрасным учреждением: не принимали ни в каком случае полупансионерок, а мы боялись сразу оторвать ее от дорогих ей людей.
Вечером, часов в восемь, мы обедали с директрисой и Масе. Последний много расспрашивал Герцена о французской эмиграции, живущей в Лондоне, но Герцен мало мог ему сообщить. Александр Иванович видал, хотя не часто, Луи Блана, который сам держался в стороне от эмигрантов. Ледрю Роллена Герцен встречал только на митингах. Александр Иванович считал его благородным, но очень недалеким человеком. Ближе всех французских эмигрантов стоял к Герцену Альфред Таландье, впоследствии депутат (левый) собрания. Герцен очень любил несчастного и даровитого Бартелеми, который до нашего приезда в Лондон так трагически погиб. В своих записках Герцен подробно рассказал о его деле. Ожидать чего-нибудь от французской эмиграции было немыслимо; она стояла много ниже итальянской, у которой имелся умный и смелый вождь – Мадзини.
Масе много говорил о современной Франции, о том, что в царствование Наполеона III все науки, не исключая и военной, пришли в упадок.
– Что будет с нами, если вспыхнет война?! – восклицал Масе.
– Но в девятнадцатом столетии войне бы не следовало быть, – возражал Герцен.
– Это правда, – говорил Масе, – а между тем чувствуется в воздухе какая-то близость катастрофы, нельзя это объяснить, но что-то есть…
– Вы правы, – сказал Герцен, – цесаризм Наполеона начинает выдыхаться, в последнее время я всё жду чего-то, а, пожалуй, умру не дождавшись.
За обедом пили за счастие и преуспеяние России, за здоровье Герцена и желали, чтобы он еще раз посетил Бебленгейм.
Говоря о России, Герцен сказал:
– Нам в России не до войны теперь, нам надо работать над внутренним своим устройством, но когда-нибудь Константинополь будет русской столицей, это очевидно для меня. Что туркам делать в Европе?