Воспоминания. 1848–1870 — страница 49 из 50

Огарев еще в 1849 году продал свое акшенское имение Сатину. Он завел писчебумажную фабрику в Симбирской губернии и жил здесь с Н.А. до отъезда за границу. Герцен все годы неустанно звал их туда, но Огарев всё колебался; последним толчком был пожар, уничтоживший его Тальскую бумажную фабрику. В марте 1856 года Огаревы уехали в Англию. Они были только вдвоем – детей у них не было.

В Лондоне (в Ричмонде) они поселились, конечно, у Герценов. Герцен был счастлив их приездом. Первые дни прошли в каком-то угаре радости. Несколько ночей напролет Герцен излагал им, устно и читая соответственные письма, ту страшную историю, которая разбила его семейное счастье, – историю отношений Наталии Александровны с Гервегом. Четыре года, прошедшие со смерти жены, не залечили его раны.

Потрясенные, расходились они на заре – и в эти-то ночи родилось чувство между Герценом и Н.А. Чувство это быстро разгоралось; Огарев не был слеп, да Н.А. и не думала скрывать от него; напротив, она говорила с ним откровенно. Он предложил отсрочить решение на год, чтобы убедиться в прочности чувства. Они согласились, но обстоятельства и темпераменты ускорили развязку: в 1857 году Герцен и Н.А. фактически уже были мужем и женою. Огарев остался жить с ними. Он, несомненно, очень любил Н.А. и, следовательно, сильно страдал; да и те двое страдали.

Наталия Алексеевна первая, вскоре после приезда, подала мысль о журнале, и этот журнал – «Колокол» – вскоре наполнил жизнь Герцена и Огарева, да и ее собственную. Их последующие годы были полны бодрой и счастливой деятельности, широких интересов, разнообразных и ярких впечатлений. «Колокол» быстро приобретал влияние, Герцен чувствовал себя в ударе; за эти годы Н.А. перевидала у себя в доме многих замечательных людей.

В 1858 году родилась ее первая дочь Лиза, в 1861-м – двойня Лёля-bоу и Лёля-girl, как их прозвали. Н.А. была страстная мать и всецело отдалась детям. Но ее счастье, все-таки больное счастье, длилось недолго. Вслед за крушением «Колокола» в 1863 году, в конце следующего года, вдруг, в несколько дней, умерли от дифтерита двое ее маленьких Лёль. Герцен был, можно сказать, тяжело контужен, а Н.А. ранена насмерть. И это была еще только первая из многочисленных потерь, которые предстояли ей в ее слишком долгой жизни; впереди было еще полвека – кто мог это предвидеть? – и несколько смертей, отчасти еще более ужасных.

Роковая ошибка Н.А. (если только можно думать, что это во власти человека) заключалась в том, что после смерти детей она сразу выпустила вожжи и без удержу предалась своей мятежной боли. Детей нет – ей больше жизнь не нужна, она хочет к ним, умереть: это она твердила отныне целые годы. Она и всегда была склонна к мрачным чувствам, к угрызениям совести, теперь же вовсе погрузила свою душу во мрак. Имей Наталия Алексеевна силу вернуться к жизни, всё пошло бы иначе.

По-видимому, она утвердилась в мысли, что своим соединением с Герценом навлекла проклятие на себя, на Герцена и на детей. Она удаляется от Герцена, переезжает с Лизой с места на место и изнуряет Герцена и Огарева мрачными и страстными письмами. Герцену, который и сам был наполовину сломлен, нужна была не такая подруга; эти письма мучили его, и мучило его сознание своего греха, своей ошибки. В этой тяжелой атмосфере еще и всякое деловое решение – где прожить лето, в какую школу отдать Лизу и т.п. – принимало уродливый оборот; в желаниях Н.А. было всё: самозаклание, аскетизм, по-своему горячая любовь – не было только логики. Герцен раздражался и болел душой, Огарев тщетно силился водворить мир. Этой сплошною мукой были наполнены последние шесть лет жизни Герцена; при других условиях его крепкий организм, вероятно, не так скоро сдался бы диабету.

После смерти Герцена (1870 год) Н.А. нашла временное утешение в заботах об издании его сочинений: так называемое женевское издание было осуществлено главным образом ее усилиями и ее личным трудом (много помог ей в этом деле умерший тоже недавно Григорий Николаевич Вырубов).

Лиза вырастала очень умной и способной девочкой, развитой не по летам и, кажется, не по летам своевольной. Мрачный характер матери и ее неправильный способ воспитания (в сочетании деспотизма с чрезмерной свободой) привели к тому, что Лизе было нестерпимо жить с нею. У Лизы была фантастическая голова; шестнадцати лет она влюбилась в известного французского социолога Летурно, человека женатого. Летурно, по-видимому, неосторожно ласкал неуравновешенную девочку; кончилось тем, что в ноябре 1875 года Лиза наложила на себя руки (она отравилась, вдыхая хлороформ, в доме Александра Герцена во Флоренции).

Страшнее удара не могло быть. Придя в себя, Н.А. тотчас решила вернуться на родину. Огарев уже был в Гринвиче, да между ними и была ссора (из-за оскорбления, которое Н.А. в Женеве нанесла Мэри, сожительнице Огарева). Через дядю Петра Алексеевича Тучкова ей удалось выхлопотать себе разрешение вернуться. И вот Н.А. опять в Старом Акшене, в бывшей огаревской, теперь сатинской усадьбе. Ни сестры, ни Сатина уже не было в живых, но еще живы были ее родители, Тучковы. Это было в 1877 году.

Н.А. поселилась у родителей, в Яхонтове. Вскоре умер ее отец, потом она хоронила детей Сатина; много позже, кажется, в 1894 году, умерла мать Наталии Алексеевны, лет девяноста трех. Жизнь сложилась так, что Н.А. пришлось взять на воспитание и отчасти даже усыновить троих детей: двух девочек и мальчика. Старшая из этих девочек, Ольга Андреевна, оказалась последней, кто носил фамилию Огарева.

На Масляной 1900 года, по делу об издании стихотворений Огарева, которые я должен был редактировать, я ездил к Н.А. в Саранск, где она жила тогда для воспитания девочек (они учились в местной прогимназии). Крошечная квартира, которую она занимала, была очень бедна и темна. В низкой комнате с бревенчатыми стенами поднялась мне навстречу маленькая, сгорбленная, чистенькая старушка. Может быть, вследствие старческого горба ее лицо было склонено вниз, отчего взгляд был исподлобья; впрочем, так она смотрела и на всех почти портретах своих молодых лет. Лицо умное и без добродушия – не то чтобы недоброе, но скорбное, очень одухотворенное; большие глаза с красноватыми белками (верно, от многих слез) были, должно быть, в молодости очень хороши.

В ней была какая-то чуткая настороженность, в разговоре она не давала себя вся, а думала о своих словах и часто, даже увлекшись рассказом, медлила речью, прислушиваясь к тому, что делали в соседней комнате дети. На гладко причесанные белоснежные волосы с пробором посередине была накинута черная кружевная косынка, беспрестанно сползавшая вниз. Н.А. была уже несколько глуха, а позднее эта глухота усилилась; читала она без очков, только немного отодвигая от себя книгу или бумагу. Она жила очень уединенно, всецело отдавшись воспитанию детей; единственный человек, изредка посещавший ее, была начальница прогимназии.

Мебель в «гостиной», она же и столовая, была очень жалка; помню старый диван черной кожи, ломберный стол, еще огаревский, красного дерева, но с расшатанной доской, книжную полку без книг, на которой в беспорядке лежали рукописи Н.А. и тетради детей, парусиновый чемодан, в котором под замком хранились дорогие вещи из прошлого.

Кроме гостиной, были еще две комнаты: крохотная каморка, где спала старшая девочка, Оля, и комната побольше, где спала Н.А. с остальными двумя детьми; но эту комнату только полстены, несколько темных досок, отделяло от кухни, и у этого простенка стояла кровать Н.А. Кухня была маленькая и грязная; кухарка – бойкая, грубая и глупая женщина – то и дело вторгалась в наш разговор. Н.А. жаловалась, что от кухонного чада у нее часто болит голова, что Матрена грязна, груба и плохо готовит, а она сама ничего не умеет делать по хозяйству. Это и было видно: всюду был беспорядок, грязь, окна без занавесок. А сама Н.А. была чистенькая, и дети аккуратно одеты.

Великой чистотой духа, бескорыстием помыслов веяло от Наталии Алексеевны. Она говорила охотно, но в меру, и в сдержанной страстности ее рассказов была та глубина, которая дается вечно живой скорбью о прошлом. Ее скромность, ее смирение были совершенны и прекрасны, потому что она не сознавала их, и в этом сказывалось врожденное благородство ее души. Недаром полюбили ее сначала Наталья Александровна, потом Огарев, потом Герцен. Она вышла из среды просвещенной и чистой; долголетнее общение с Герценом, Огаревым и их кругом, вся атмосфера эмиграции и «Колокола» были для нее «средней школой»; наконец, ее трудная судьба и великие женские страдания провели ее через жизненный «университет», через «высшую школу» характеров. А она была не вялая ученица, но усердная, с мятежной и горячей душой, не остывшей даже до старости, и природа наделила ее огромной способностью к преданности, самозабвению и раскаянию.

Есть образованность иная, чем та, которая дается умственным развитием: я разумею образованность духовную, просветление личности; в этом втором смысле Н.А. была самым образованным человеком, какого я видел, с душой, наиболее очищенной от шлаков земли, от всей мути человеческого «я». Она была очень образована и в обычном смысле слова, то есть начитана и умственно развита, но как-то в глубине; это было ясно видно по разговору, но тоже не бросалось в глаза, потому что она, конечно, не думала об этом.

В настоящем она думала только о своих детях и о положении крестьян, да внутри себя очень много жила мыслью в прошлом. Детей она любила страстно, дрожала над ними, сильно баловала и вместе мучила своим неровным характером. Как о событии она рассказывала мне, как двенадцать лет назад – единственный раз – оставила двухлетнюю тогда Олю на четыре дня на попечении своей матери и Наталии Сатиной.

Но ее любовь была, вероятно, очень тяжела. Раз при мне младшая девочка, сидя между Н.А. и мною, как-то прервала ее рассказ; Н.А. на мгновение приостановилась, метнула на нее короткий гневный взгляд и затем, очевидно, сдержав себя, продолжала, с трудом собирая мысли. В другой раз та же девочка, положив на колени кошку, принялась вытирать ей усы своим платочком; я сказал ей, что этого не н