ические партии и друг друга ненавидели гораздо сильнее, чем большевиков. Подавляющее их большинство считало себя республиканцами, причем республиканцами буржуазного типа, которые рассуждали о «свободе» языком Пуанкаре или Гувера. Они были республиканцами того квазисоциалистического толка, который производит во Франции миллионеров-юристов, а в Соединенных Штатах – миллионеров – издателей радикальных еженедельников. Наконец, немалая их часть принадлежала к сторонникам Второго Интернационала; они охотно перешли бы в советскую веру, согласись Ленин принять их сотрудничество.
Никто, кроме одного плохо информированного американского корреспондента, не мог бы назвать эту разноцветную армию «белой русской эмиграцией». Красные, розовые, зеленые и белые всех оттенков – все они ждали падения большевиков, чтобы им можно было вернуться в Россию и возобновить свои свары, прерванные Октябрьской революцией. Тем временем им приходилось сражаться на страницах парижских газет и на платформе того самого душного зала на рю Дантон, где в начале 1900-х годов Ленин громил заблуждения Плеханова.
Как-то под вечер, сидя с аперитивом на террасе «Кафе дела-Тур» на площади Альбани, я заметил двух мужчин, которые смотрели друг на друга с нескрываемой ненавистью. Их лица казались мне знакомыми, их часто фотографировали; они были связаны с какими-то неприятными воспоминаниями. Их столики располагались довольно далеко, а кафе было переполнено, и все же они испепеляли друг друга взглядами, как будто «играли в гляделки». Должно быть, вскоре они узнали меня, потому что спустя какое-то время оба развернулись ко мне, не скрывая любопытства. «Должно быть, русские, – подумал я, – и, очевидно, мои враги, но кто?» Какое-то время я наблюдал за старшим из двух и вдруг вспомнил. Савинков! Убийца моего кузена, московского генерал-губернатора великого князя Сергея Александровича, позже военный министр Временного правительства, затем – платный агент союзников в Сибири. За его голову большевики назначили огромную награду![5]
Впервые я увидел его наполеоновский профиль в циркулярах Департамента тайной императорской полиции, затем на большевистских плакатах, расклеенных по всей России, в которых «всех честных пролетариев» призывали «расстрелять на месте» мерзкую буржуазную змею. Я сразу узнал бы его, если бы он так сильно не постарел и не растолстел.
«Так-так, – сказал я себе, – в своих белых гетрах и с гарденией в петлице ты, конечно, мог бы сойти за английского биржевого маклера в отпуске или ушедшего на пенсию крупье из Монте-Карло – за кого угодно, кроме легендарного бомбиста. Интересно, на кого ты так злобно смотришь? Может, на какого-нибудь видного большевика, который инкогнито приехал во Францию?»
Но ничто во внешности того русского не указывало на советское происхождение. Во-первых, он был одет опрятно, по моде среднего класса, в то время как приезжие из Москвы либо совершенно не следили за своим внешним видом, либо разгуливали в ярких галстуках и шелковых рубахах. Я принял бы его за бывшего агента охранки, который мог вести дело Савинкова в довоенные времена, но потом обратил внимание на его глаза и бледные, непропорциональные уши, которые казались ненормальными разрастаниями на шее. В его маленьких водянистых глазах угадывались злоба и склонность к обману. Мне вспомнились слова Мирабо, который дал такую характеристику Барнаву: «Barnave, tu as les yeux froids et fixes, il n’y a pas de divinité en toi»[6]. И тогда я вспомнил! «Великий оратор» русской революции! Премьер-министр, который угрожал «запереть свое сердце, а ключ выбросить в море»! Человек, который отказался санкционировать отъезд Ники и царской семьи в Англию и настоял на их переводе в Сибирь… Я подозвал официанта.
– Прав ли я? – спросил я. – Вон тот господин – Керенский?
Официант покраснел.
– Простите, монсеньор, но кафе – публичное заведение. К сожалению, мы обязаны пускать всех, кто способен заплатить за чашку кофе.
Он не мог понять причины моего истерического смеха. Почти никто из французов не оценил бы пикантности сцены. Надо быть русским и пережить двадцать лет покушений и бунтов, чтобы оценить тонкую насмешку судьбы! На террасе дешевого парижского кафе встретились Савинков, Керенский и великий князь – все трое в совершенно одинаковом положении. Не в состоянии вернуться в Россию, не желающие забыть прошлое, они давятся от беззубой ненависти, не зная, смогут ли остаться во Франции и по-прежнему пить кофе на террасах… Ощущение было чем-то совершенно новым. Ничего подобного не испытывали ни французские эмигранты конца восемнадцатого века, ни строптивые Стюарты. Никогда Робеспьер не сидел с герцогом Орлеанским в номере на грязном постоялом дворе в Филадельфии, который последний был не в состоянии оплатить, и никогда Кромвель не скакал бок о бок с Карлом II по грязным полям Бургундии в поисках еды и займа в размере пяти фунтов.
Кафе и рестораны, метрдотели и официанты… Декорации скромны, а список действующих лиц в чем-то демократичен. Правда, у русских беженцев 1919 года ушло еще несколько лет на то, чтобы достичь земли обетованной, полной сомнительных титулов. Пока они находились в Европе, в климате, неблагоприятном для роста количества «близких друзей царя» и «доверенных лиц» царицы, им приходилось общаться с простолюдинами и ходить в дешевые забегаловки. На раннем этапе изгнания они знакомились с американцами, которые говорили хорошо, пусть и немного громко. Новые знакомые подсказали им, что в западном мире не хватает ресторанов. На великом русском пути, который вел из Константинополя в Голливуд через Париж, Нью-Йорк и Чикаго, еще можно найти несколько тотемных столбов того странного безумия, какое охватило беженцев начала 1920-х годов. Они почти ничего не смыслили в кулинарии, еще меньше разбирались в маркетинге и не привыкли «служить», однако открывали рестораны. Запойные пьяницы и обжоры, они жевали сэндвичи с ветчиной на террасах парижских кафе и мечтали, как будут протирать дорогую посуду и серебряные ведерки для шампанского. В качестве посетителей кафе они немного могли себе позволить; став рестораторами, они надеялись списывать собственные пиры на убытки заведения.
Их не останавливало отсутствие необходимого оборотного капитала. Есть что-то откровенно убедительное в доводах человека, который говорит по-французски с русским акцентом; им охотно давали кредит. Они подозревали, пусть и смутно, что союзническая полиция в Константинополе, парижские домовладельцы и нью-йоркские федеральные агенты во времена сухого закона выкачают из них все деньги, но конечный результат был для них не важен. По крайней мере, какое-то время им хотелось вернуться в прежнюю приятную атмосферу, чокаться бокалами, слушать цыган… пусть даже бокалы приходилось покупать в «Вулворте», а цыган заказывать в Бруклине. Опыт оказался волнующим. За исключением полудюжины профессиональных русских рестораторов, которые пополнили ряды изгнанников гораздо позже, никто из самозваных поставщиков начала 1920-х годов не продержался за кассой и полугода. Генералы и полковники снова гуляли по рю Рояль и заглядывали в полуоткрытую дверь прославленного ресторана «Ларю»; понадобились настоящие официанты и настоящие повара, чтобы познакомить западный мир с котлетой по-киевски.
По прошествии тринадцати лет настроения двух миллионов мечтателей, которые вначале думали, что их трудности решены в тот миг, когда они бежали от красных разъездов, сильно изменились. Конечно, они по-прежнему мечтают о «возвращении» и по-прежнему настаивают, что в Москве все время держат под парами поезд для бегства Сталина, но они распаковали чемоданы и осели. Подавляющее большинство занялось физическим трудом. Некоторым удалось применить свое профессиональное образование и дореволюционный опыт. Немногие добились славы как художники. Кому-то удается успешно эксплуатировать свою внешность и титулы. Кто-то встал на путь порока; во многом из-за них средние американцы отзываются о русских беженцах насмешливо-презрительно.
Как бы там ни было, для представителей народа, который славится непрактичностью и склонностью постоянно откладывать дела, они устроились сравнительно неплохо. Едва ли британцы или американцы устроились бы лучше, если бы столкнулись с такими же препятствиями и подверглись таким же ударам судьбы. Слушая жалобы моих друзей с Уолл-стрит, чей доход сократился из-за Великой депрессии, я часто гадаю, как бы вели себя они сами, их жены и дети, если бы им пришлось бежать из страны в чем есть, лишь с одной сменой белья. Сумели бы они найти для себя место в чужой стране, выучить язык, смириться с насмешками и унижением и начать жизнь заново? Вопрос, конечно, грубый, но иначе невозможно в полной мере оценить достижения русских беженцев. К тому же нью-йоркский банкир, лишенный денег и очутившийся где-нибудь в Родезии, находится в гораздо лучшем положении, чем его русский брат по несчастью, который эмигрировал в Америку, так как африканские туземцы обладают до некоторой степени врожденным уважением ко всем белым людям.
Как будто для того, чтобы угодить историкам-марксистам, беженцы выбирали место постоянного жительства, руководствуясь не мимолетными капризами и не решением, принятым наспех, но вполне серьезными мотивами. Как ни трудно было получить визы и оплатить цену трансатлантического рейса, каким-то образом все мошенники перебрались в Соединенные Штаты. Я не хочу сказать, что все русские, которые эмигрировали в Соединенные Штаты, – мошенники, но я убежден, что ни одна другая страна мира не привлекала такого количества русских мошенников. Вначале меня удивляло, что Франция, с ее курортами, на которых процветают азартные игры и не иссякает поток легковерных туристов, не привлекала самых предприимчивых эмигрантов, в то время как Америку, страну, где собственных шулеров и мошенников было в избытке, должны были предпочитать авантюристы и самозванцы. Позже мне удалось разгадать эту загадку. Несмотря на то что французы напоминают американцев в своей склонности пнуть упавшего, они делают это изящнее. В девяноста девяти случаев из ста образованный русский, который ищет места во Франции, получает даже меньше поощрения, чем в Соединенных Штатах, однако он имеет право упоминать свои былые достижения, и его достижения признаются. Возможно, видного ученого-юриста, который преподавал международное право в Санкт-Петербургском университете, не приняли на работу в Сорбонну, но его имя известно французским коллегам, которые читали его книги. Они отличают его от невежественного иммигранта из Одессы, который начинал с мытья стекол, а закончил тем, что купил целый квартал многоквартирных домов. Я не хочу сказать, что французы не боготворят деньги и не страшатся бедности. Различие в том, что средний француз думает о русских на основе воспоминаний о людях, которых он видел и встречал до войны. В то же время средний американец знает о русских либо по уличным сценам в Нижнем Ист-Сайде, либо по представлениям кабаре Chauve Souris на Бродвее