Воспоминания — страница 92 из 100

Я возмутился. Мне хотелось бы угодить им, но ведь есть какие-то границы!

– Простите, ребята, – сказал я. – Цитируйте меня на любую тему, какую хотите, включая Соединенные Штаты Европы и бодрящую простоту американских девушек, но духов не трогайте.

– Значит, интервью не будет?

– Не будет.

Они ушли недовольные. Спустя какое-то время я получил вырезку из американской газеты под заголовком: «Бывший великий князь утверждает, что беседует с духом царя». Я хранил молчание. Я понимал, насколько бессмысленно опровергать что-то напечатанное в американских газетах.

Потом кое-что начало происходить. Мне написал один житель Северной Каролины. По его словам, он хотел бы пригласить меня к себе на зиму, потому что он всегда «любил духов». Один врач из Чикаго прислал мне свою брошюру, озаглавленную: «Психоанализ как метод лечения безумия». Женский клуб из Айовы выражал готовность заплатить мне «двести долларов наличными» и снабдить билетами на поезд и номером в отеле, если я пересеку океан и побеседую с царем в их присутствии. Один джентльмен из Бруклина предостерегал, что никакие мои «фокусы» не изменят «решимости восставших масс во всем мире». А лос-анджелесский риелтор прислал письмо, состоявшее всего из одной строчки: «Общаетесь с духами? Значит, вам понравится в южной Калифорнии».

Два юноши, ответственные за эти вспышки идиотизма, считали, что я должен быть им благодарным.

– Не успеете оглянуться, – объяснили они, – как за вами будут охотиться люди из «Лаки страйк»! В Америке ничто так не привлекает, как успех. Нет предела совершенству.

Глава XIIПотсдам, США

1

Мало что так полезно в изгнании, как с трудом приобретенная способность рассказывать сказку о Золушке наоборот. Она кормила герцога Орлеанского во время его пребывания в Америке. Она помогла Людовику XVIII пережить «тощие годы» в Лондоне. Она поставила многих русских беженцев за прилавки универсальных магазинов. Количество способов, какими обедневшие аристократы способны эксплуатировать сказку, поистине поражает воображение.

Мои родственники считают, что чтение лекций по спиритизму – занятие самое позорное. Как бы там ни было, летом 1928 года я принял предложение одного лекционного бюро. Если меня одолевают сомнения, я всегда склоняюсь к тому, что неприятно моим родственникам.

– Ты безумнее мартовского зайца, – напутствовали они меня на прощание.

При слове «март» я навострил уши. Именно в марте 1917 года, вопреки советам всех моих братьев, кузенов и племянников, я отказался подписывать знаменитый «отказ от всех притязаний», который навязывало Романовым Временное правительство. Нет, я вовсе не хотел сохранить право на престол ни для себя, ни для моих детей, боже упаси. Просто я считаю, что человек не перестает быть сыном своего отца лишь потому, что группа бездельников угрожает ему расстрелом. То, что одиннадцать лет спустя, накануне отъезда в Америку, я оказался единственным выжившим великим князем, не питавшим больших амбиций и не писавшим вдохновляющие послания, адресованные 160 миллионам русских, доказало моим родным, что мне не хватает не только мозгов, но и патриотизма.

Я поймал себя на том, что, поднявшись на борт «Левиафана», снова и снова повторял: «Пятнадцать лет спустя!»

– Вы хотите сказать: «Двадцать лет спустя», – заметил мой начитанный секретарь, знавший Дюма наизусть.

Нет, я имел в виду именно пятнадцать лет, ибо прошло ровно пятнадцать лет с того дня, как я в последний раз посещал Соединенные Штаты. Когда я покидал Нью-Йорк в конце лета 1913 года, Уолл-стрит еще занимала деньги в Лондоне, а «Дж. П. Морган и Ко» считали лишь названием банка, а не Тадж-Махалом западного мира. Перемены меня не страшили, даже наоборот. Чем больше, тем веселее. Я боялся себя. Я сомневался в своей способности вписаться в жизнь новой Америки. Судя по сильно пьющим молодым женщинам, с которыми я встречался в Париже и Биаррице, после войны американцы, по их мнению, сделали шаг вперед. Мне же казалось, что они, наоборот, шагнули назад, прямо в довоенное европейское прошлое. Голоса уроженцев Среднего Запада в баре «Ритца», обсуждавших Пруста и Фрейда, напоминали мне Россию начала девятисотых. Печально сознавать, что восхищавшая меня прежде грубоватая порочность Америки уступила место тошнотворному самокопанию, свойственному истерическому идеализму. Я готов был признать, что извращения – удобная тема для завязки разговора незнакомцев, не имеющих общих интересов, но меня изрядно разочаровало стремление американцев возродить то, что набило оскомину в Европе задолго до века автомобилей.

Когда я сидел в курительном салоне «Левиафана» и слушал разговоры вокруг, казалось, что я перенесся на тридцать лет назад, в санкт-петербургские казармы лейб-гвардии. Та же мешанина плохо переваренных идей, те же горящие глаза при упоминании каких-то зануд, прославившихся своими сексуальными причудами, то же преклонение перед популярными личностями, чьи имена не сходили с газетных полос, будь то индийские шарлатаны, биржевые маклеры с Уолл-стрит, весьма удачливые французские портные или блестящие немецкие математики. Вот какой вклад внесли американцы в останки Версаля! Как странно… Страна отправила через океан два миллиона человек сражаться за дело, которое их ни в малейшей степени не касалось. Они перекроили карту мира и ссудили враждующие стороны миллиардами долларов – и все это с единственной целью приобрести худшие черты довоенной Европы! Мои наблюдения не позволяли прийти к другому выводу. Моим «подручным материалом» стали около восьмисот американцев на борту «Левиафана». Недоверчивые жители восточных штатов и снобы-южане, красноречивые жители Запада и обладатели пронзительных голосов со Среднего Запада; биржевые брокеры и торговцы мануфактурой, вдовы и золотоискательницы, писатели и политики, школьные учителя и карточные шулеры… Одним словом, общество было крайне пестрым и демонстрировало самые разные черты нации.

Если бы я ехал в гости, я бы сказал по-британски: что ж, в конце концов, меня это не касается.

Но я ехал читать лекции, мне платили за то, чтобы я угождал публике и развлекал ее. Я подозревал: чтобы угодить новому виду американцев и развлечь их, мне придется изображать из себя русско-германского неврастеника начала 1900-х годов, став подопытным кроликом для болтливых психологов и псевдофилософов.

– Вам следует понять, – сказала красивая молодая женщина, сидевшая за моим столиком, которая краснела, когда ее муж признавался, что любит Голсуорси, – что мы, американцы, выросли. За последние десять лет мы вырастили собственную интеллигенцию.

Интеллигенцию! Как хорошо я знал зловещую суть этого слова! Оно душило Россию и Германию. Оно высасывало силы из Англии. Оно превратило скандинавов в скучных маньяков. Оно пережило всего одно поражение с того дня, как прокралось в речь европейцев. Только холодной логике французского гения удалось отделаться от его ядовитого влияния. Но Франции всегда удавалось выйти победительницей в своих схватках со словами. Франции удалось превратить даже трехголовое чудище Свобода-Равенство-Братство в декоративный фронтиспис для своих банков, полицейских участков и тюрем. Впрочем, такого защитного механизма, как во Франции, невозможно найти больше нигде. Америке придется прожить по меньшей мере пятьсот лет, чтобы выработать своего рода просвещенное равнодушие, которое защищает Францию от разрушительного воздействия зловещих слов. И все же мне казалось, что для Америки не все потеряно. За время своего «европейского приключения» она лишилась не только денег, но и энергичной простоты слона-одиночки, который пронес ее через джунгли девятнадцатого века. И пусть Америка одержала победу в Шато-Тьерри, она победила свое собственное будущее: она перестала быть Америкой. Потом она отправилась в Версаль, чтобы присутствовать при раздаче наград союзникам, а для себя получить небольшую посылку со старой европейской одеждой и устаревшими европейскими идеями.

2

Единственный сохранившийся осколок прежней Америки ждал меня на карантине. Приятно было узнать, что иммиграционные инспекторы и корабельные репортеры не утратили своей энергичности.

– Александр, улыбнитесь!

– Скажите, кто та дама на Лонг-Айленде, которая утверждает, что она – самая настоящая Романова?

– Поднимите руку и поклянитесь, что вы не верите в полигамию и что, пока находитесь в нашей стране, не намерены подрывать существующий строй!

– Вы когда-нибудь сидели в тюрьме? Есть ли при вас шестьдесят долларов?

Мне казалось, будто я помолодел на пятнадцать лет. Правда, моя улыбка должна была соответствовать возрасту; фотограф требовал, чтобы «убитый горем аристократ» улыбался «немного печально». Во всем остальном я прекрасно поладил со старыми друзьями из нью-йоркской прессы и министерства труда. Когда мне наконец позволили сойти на берег, вместо их приятного общества я увидел пеструю безликую толпу – то, что представляет собой Манхэттен.

К тому времени я был уже не один. Меня встретил мой сын Дмитрий, который улетел из Европы на четыре года раньше. Еще ребенок во время революции, он без труда забыл то, чему научили его родители. Судя по его стремительной речи по пути в отель, он стал настоящим ньюйоркцем. Он гордился своим городом, в котором проживало шесть миллионов человек, и радовался тому, что способен жить независимо. Банковский служащий с жалованьем в сорок четыре доллара в неделю, он говорил так, словно лично отвечал за строительство последнего небоскреба. Он обещал показать мне город, и мне пришлось напомнить ему, что я не совсем новичок в Нью-Йорке.

– Ты понимаешь, мальчик мой, – начал я, – еще в 1893-м…

Дата его позабавила. Он рассмеялся.

– Тебе понадобится некоторое время, чтобы акклиматизироваться, – покровительственно заметил он, – но я не сомневаюсь, что тебе понравится. Здесь нравится почти всем европейцам. Можешь звонить мне в банк каждый день с десяти до пяти. Если что-нибудь вызовет у тебя вопросы, сразу звони мне…