Я обещал, что непременно позвоню. Никаких вопросов у меня не возникало, кроме одного: как мне читать первую лекцию, которая должна была состояться всего через пять дней?
«Вступительная лекция 4 декабря в Гранд-Рапидс», – телеграфировал мой импресарио, что меня напугало. Американские друзья в Париже уверяли, что мой английский «превосходен», но им ведь не приходилось платить за то, чтобы слушать, как я говорю! Кроме того, предстояло найти нужную тональность для выступлений. В Париже, когда я писал свои лекции, каждое слово казалось правильным, но потом я шесть дней провел на борту американского корабля. Глядя в окно своего номера на оживленном углу Мэдисон-авеню, я гадал, что собой представляют бегущие по улицам мужчины и женщины. Может быть, робко надеялся я, некоторые из них отличаются от тех, с кем я имел честь познакомиться в курительном салоне «Левиафана». Если так, еще не страшно; если нет, я пойду ко дну. Трудность, насколько я понимал, заключалась в том, что я по-прежнему ничего не знал о современных «американских американцах». Я мог бы испытать лекцию на своем импресарио, но его впечатления я не считал характерными. Он привык иметь дело с иностранцами, и потом, он с самого начала наших переговоров дал мне понять, что просто хочет привезти из Европы «настоящего» великого князя. В глубине души он считал меня либо сумасшедшим, либо самозванцем, либо и тем и другим. Я открыл адресную книжку и просмотрел имена моих нью-йоркских знакомых. Международные банкиры с немецкими корнями, вдовы диктаторов, постоянно проживавшие в Париже, игроки в поло из окружения принца Уэльского, владельцы яхт, привыкшие зимовать в южных морях, – никто из них не был «американским американцем». Ни один из них не способен был рассказать мне, как вести себя с жителями Гранд-Рапидс, штат Мичиган! Конечно, на букву «Ш» значилось имя моего старого друга Чарльза М. Шваба, но мне не хватало духу просить его отложить дела своей крупнейшей сталелитейной компании «Бетлехем Стил», чтобы выслушать проповедь о «счастье в бедности»…
Наступила ночь, а я все еще искал «американского американца» в нью-йоркском Сити. Управляющий отелем готов был выслушать скучную лекцию, но, увы, его происхождение было так же небезупречно, как мое: он приехал из Германии, где его отец служил ландшафтным архитектором у моего покойного дяди, великого герцога Баденского.
– Даже думать не хочется, – сказал он наконец с достойной похвалы откровенностью, – что сказал бы его императорское высочество, знай он, что его племяннику пришлось выступать с лекциями!
– И мне тоже, – ответил я, – но это ни на дюйм не приближает меня к аудитории в Гранд-Рапидс!
Я уже собирался в отчаянии сдаться и надеяться на удачу, когда зазвонил телефон. Мне звонил Майрон Т. Херрик, американский посол во Франции и мой давний друг. Через Нью-Йорк он возвращался к себе домой, в Кливленд.
– Эврика! Я нашел американского американца! – воскликнул я вместо приветствия.
– Спасибо за добрые слова, – ответил Херрик. – Они в самом деле звучат мило для человека, которого прозвали неофициальным послом Франции в Соединенных Штатах.
Он имел в виду глупые обвинения, которыми его забрасывали некоторые газеты; не поняв, как умно Херрик ведет себя с французами, они обвинили его в недостатке американизма. – Скажи мне, старый друг, – серьезно продолжал я, – ты веришь, что счастье в бедности возможно?
– Верю, – ответил Херрик, – но конгресс Соединенных Штатов не верит. Как и французский, впрочем.
Мы рассмеялись. Естественно, мне неловко было просить его пожертвовать свободным вечером, но, как только я объяснил суть своего затруднения, он вызвался стать моим первым слушателем.
Впоследствии я очень жалел, что не записал рекомендаций, которые давал мне Херрик в тот вечер. Хотя он не был «блестящим собеседником» в том смысле, в каком им можно считать другого прославленного американского посла, мистера Чоэта, он превосходно умел выражать ясные мысли словами такой же четкой ясности. Он страшился банальностей не потому, что любой ценой стремился быть оригиналом, а потому, что долгие годы, проведенные им в политике и на дипломатической службе, научили его остерегаться торжественных трескучих фраз. Печально, что небольшой инцидент в его деловой карьере – связь с концерном, который обанкротился, – лишил его возможности баллотироваться в президенты, но, глядя на его элегантную фигуру важного сановника и слушая его замечания, исполненные великолепного сарказма, можно понять, почему он не хотел, чтобы его вываливали в грязи.
Поскольку политики – народ своеобразный, нет ничего удивительного в том, что люди калибра Херрика не получают главной награды демократии; более того, поразительно, что им вообще позволяют служить своей стране.
Он прослушал всю мою лекцию целиком. Несколько раз я останавливался и робко говорил:
– Тебе, должно быть, скучно.
Он качал головой и велел мне продолжать. Когда я закончил, он какое-то время смотрел на меня, как будто видел меня впервые, а потом рассмеялся. Это было неожиданно. Я не собирался никого веселить.
– Пожалуйста, не обижайся, – сказал он, – но я ничего не могу с собой поделать. Неужели ты правда считаешь, что лекция такого рода понравится американцам? Позволь дать тебе циничный совет. Неприятно говорить тебе правду, но я боюсь, что ты будешь жестоко разочарован.
Он перестал смеяться, и его веселая улыбка сменилась серьезным выражением, смешанным с горечью.
– Пойми одну вещь, – продолжал он. – Пойми сейчас, пока еще не поздно. Мои соотечественники любопытны, как дети, и нетерпимы, как испанские инквизиторы. Методисты и баптисты, католики и иудеи – никого из них не интересует твоя вера. У них есть своя, и все они считают свою веру единственно правильной. Убери из лекции все связанное со своей верой, добавь описание драгоценностей царицы и дворцов царя. Расскажи о бриллиантах и изумрудах, рубинах и сапфирах, но ради всего святого – ни слова о религии! Ты ведь читаешь газеты? Ты видел, что случилось три недели назад с тем моим соотечественником, который попытался воззвать к терпимости? Так вот, пусть это послужит для тебя уроком.
Его напоминание об Альфреде Э. Смите, с треском проигравшем президентские выборы республиканцу масштаба Херрика, меня поразило. Я взял за правило никогда не комментировать политическую жизнь страны, которая оказывает мне гостеприимство, и я понимал, что, отвечая на слова Херрика, я нарушу собственное правило. Поэтому я сменил тему и спросил, как прошел прием Линдберга[64]. Услышав имя своего «крестника», он снова заулыбался. Ему не хотелось ставить себе в заслугу свое стратегическое мышление в сочетании с французской спонтанностью, и все же факты перевешивали его скромность. Всего за пять недель до полета Линдберга антиамериканские настроения в Париже достигли своего пика. Толпа хулиганов разбила окна в редакции американской газеты на авеню Опера и сорвала американский флаг на бульваре Пуасоньер.
– Что нужно сделать послу, чтобы изменить враждебные настроения целой страны? – не без злорадства спросил я у Херрика, помня, что он упорно отрицал сам факт наличия антиамериканских настроений в Париже.
– Все очень просто, – ответил Херрик. – Послу нужно запастись терпением и дождаться приезда Чарльза Линдберга.
– А потом?
– Потом – сделать доброе дело и снабдить героя, прилетевшего без багажа, парой пижам.
Как я ни уважал Херрика, я решил не следовать его совету. И только прочитав 67 лекций и проведя в Америке три зимы, я понял, что он был прав. Я ошибся, но мое поражение стало плодотворным. Только так мне удалось разделаться с главным сожалением моей жизни. Если бы я послушал совета моего мудрого друга, я бы просто разорвал свой контракт и вернулся в Париж, по-прежнему проклиная судьбу за то, что родился великим князем, по-прежнему жалея о том, что мне не удалось отказаться от титула и обосноваться в Соединенных Штатах много лет назад. К счастью, я был упрям. К счастью, стремление проповедовать въелось в мою плоть и кровь. Благодаря лекциям я познакомился с тысячами людей, «американскими американцами» и другими.
Некоторые из них не скрывали раздражения: их дочери вышли замуж за европейских аристократов, и известие о том, что великий князь разъезжает по всей стране и общается с ротарианцами, как им казалось, выбивало почву из-под ног их зятьев. Некоторые из них приходили в ярость: я посмел крутить хвосты священным коровам либерализма и открыто говорил о том, что предпочитаю людей действия. Кое-кто из них откровенно говорил о своих убеждениях: для того чтобы держать «массы» в узде, им нужна помощь воскресных школ и церквей, независимо от того, демократия в стране или нет.
Я многое понял. Я познакомился с Америкой, и она изменила мою прежнюю оценку империй. Раньше я укорял родных за высокомерие, но я никогда по-настоящему не сталкивался со снобизмом, пока не попытался усадить за один стол жителя Бруклина (штат Массачусетс) и миллионера с Пятой авеню. Раньше меня приводила в смятение мысль о безграничной власти человека, сидящего на престоле. Но даже самый безжалостный из всех самодержцев, мой покойный тесть, император Александр III, казался застенчивым и совестливым по сравнению с диктаторами из Гэри (штат Индиана). Раньше я краснел, слушая о варварском отношении к национальным меньшинствам в Российской империи, но потом прочел рекламные объявления в нью-йоркских газетах, где на работу в конторы приглашались клерки-«неевреи». Раньше я считал, что привычка обвинять правительство во всех смертных грехах стоила европейцам их места под солнцем, но потом стал свидетелем отвратительного спектакля, когда 120 миллионов американцев подвергли обструкции своего президента и шумно требовали чуда.
Я не был разочарован: правда, любая правда неизменно завораживает. Но я уже не испытывал такой горечи, открыто порицая Европу. Атлантический океан, который в дни моей юности казался огромным и безбрежным, ужался до размера небольшого пруда, и люди по обе его стороны выглядели очень похожими из-за своих мелочных добродетелей и своих пороков, тем, что они отказались от своей истерии и бесшабашности своей ненависти. Глупый рекламный щит на Итальянском бульваре в Париже, провозглашавший, что «французы должны поблагодарить Дядю Сэма за свои страдания», больше меня не раздражал, потому что я видел еще один плакат по дороге из Глендейла в Пасадену, который гласил: «Наш округ не может отремонтировать дороги, потому что французы не платят долг Соединенным Штатам». Так и должно быть. Битва рекламных щитов возвращала мир к «нормальности» в эпоху, когда народы выражались откровенно и несдержанно и не позволяли университетским профессорам диктовать, что они должны чувствовать по отношению друг к другу. Конечно, то