Воспоминания — страница 15 из 46

Надо ложиться! Ставлю будильник на семь с четвертью – уворовать у сна один академический час – в письмо к Вам. Будильник звенит – а я уже на ногах (всегда спорю с ним). Это – молодость возвращается: сна – ни в одном глазу! Вот. А пока я сейчас это писала – был звонок, друг Бориса Михайловича, художник – Василий Миллиоти. Помните, в “Золотом Руне”? – о деле, прервала писанье и, говоря с ним, за занавеской спешила одеться, приготовить Андрюше завтрак, дело за делом, и снова в отчаянии: тот ушел – а мне уж идти на службу!

Что говорить, – опоздала бы – ведь отослать Вам письмо – надо, – но в миг, когда стояла над столом с грязной посудой, думая: что же я сделала, сын-то только позавтракал, а на обед, ведь, ничего не сварила, не успела – что он будет есть без меня? Вернусь – в пять… – звонок и – молочница (заходит так редко) – не надо ли молока? Мечусь с кастрюлей, деньгами, и пока молоко закипало – я, законно, дописывала. А теперь уж пишу незаконно, потому что еще на почту, отослать это письмо Вам – когда же в Музей приду? Опять опоздаю…

Комкаю: соседка мне о том, как в 18-ом, – жестоком! – читала “В людях”, – “и так, Анастасия Ивановна, ревела…” (а человек – деловой). А та, что была у меня до часу ночи: “Ася, ты читала Горького «Рассказы» 1922—24 годов? Я приехала по делам в Москву, а у мужа на столе – книга. Открыла – и весь день сижу и читаю, и ничего не сделала! Как пишет! Какая душа!”

Бесконечно Вам благодарна за высылку “Артамоновых” и “Тараканов”. Если это возможно – очень бы хотела еще “В людях” и “22–24 гг”, но боюсь Вас затруднить, – знаю, как все трудно в дне, а Вам еще трудней. И подумать, что Вы были (в 1922-м?) в Москве? Могли бы придти ко мне, говорили бы втроем, с Б.М. …Я встретилась с ним именно в 22-ом, пять лет назад.

Теперь – дела. 1-ое. Пастернак Вам передает привет. Он Вас любит. Горький – “Это единственный человек, который” – дальше его гениальное косноязычие, которое нельзя повторить.

Не труден ли Вам мой почерк? Если хоть сколько-нибудь, напишите, буду писать медленней, четче.

3-е. Спасибо за Птицу! Залетела в “дела”. По праву!

4-ое. Б.М. перебивается литературным трудом. Член Союза поэтов, член ЦЕКУБУ, член Союза печатников. Профессор (в 1921 году закрытого) Археологического института. Пишет научный труд. На днях ему выпало обещание заработка, и он оперился надеждой, согласием ехать к Вам.

5-ое. Я? Служу в Музее Изящных искусств, в библиотеке. Командировки дают туго, и особенно мне – я только библиотекарь, один из – получить не удастся. Отпуск мой – двухмесячный; из него две недели я проведу в “Узком”, в Доме отдыха ЦЕКУБУ Остается полтора месяца. Из них на что-нибудь около месяца я бы, пожалуй, могла устроить Андрюшу к знакомым (к той женщине-другу) и ехать. К 1 сентября нового стиля мне надо быть на работе. Август – мой, к Вам. (Отвечаю подряд на вопросы.) О деньгах. Сколько надо на дорогу – не знаю, спрошу. Что стоит на моей дороге, на дороге моего огромного желания увидеть Вас? Ограниченное сентябрем время отпуска, при долгих, может быть, хлопотах о визе и паспорте. Кажется, все. Конечно, пребывание в Сорренто можно и уменьшить – лишь бы свидеться! Да и на меньший срок мне сына даже удобней устроить к родным. Этими – хотя бы двумя неделями у Вас – себя утешаю. Кажется, ответила на всё. Да, – член профсоюза работников Просвещения и член ЦЕКУБУ.

Алексей Максимович, до свидания! Но – если смею просить, – до следующего Вашего письма!

Спасибо за Вас, за книги, за все. Буду читать “Артамоновых”. Днем. А ночью у меня их берет соседка. У нее бессонница. Читает. Максу передайте мой привет. Он был похож и на Вас, мне кажется? Какой он? Пожалуйста, мне о нем напишите! Я Макса так ясно помню, хоть это и было 21 год назад. Я его очень любила, он был очень особенный. Он кидался камнями и говорил: “Вы – дети тьмы, а мы с папой – дети солнца!” И выговаривал раздельно слога слов. Меня он шутя называл “няней”. Ему было восемь, а мне одиннадцать.

Ваша А.Ц.»

Были ли это письма? – думаю я теперь. Или дневник, который я слала Горькому? Да, это было одно непрекращавшееся письмо, в ряде конвертов, пролетавших через границы и страны, как многословная телеграмма Москва – Сорренто.

Реальность же была такова. Я уезжала в мой двухмесячный отпуск научного работника, Музей отпускал меня и поручал привезти проспекты и каталоги музеев Италии. Я хотела сделать это по пути к Горькому, а не перед отъездом из Италии, чтобы не отнимать тех будущих драгоценных часов, дней перед расставанием с Горьким. Все деловое, не к нему относящееся, – все чтоб было уже позади в час приезда. В этом была моя «деловитость» – ее тоненькая, другим ненужная, неизвестная им струйка. Те, кто слышал о моей, всем нежданной, поездке к Максиму Горькому, говорили: увидать города Италии! «Города Италии»? Я видела их уже два раза, в восемь лет и в семнадцать. Мне они, в тридцать два года мои, не звучали. Из всех них было одно нужное мне – Сорренто. Других городов мне не было. Наоборот, все эти «города Италии» сейчас являлись помехой встречи моей с Горьким: отдаляли ее. Но проспекты и каталоги Флоренции, Венеции, Рима – то единственное, что через меня, от моей поездки, получат мои товарищи по работе, начальство Музея, – были – мой долг. Это мое единственное оправданье перед ними, что еду я, со специальным изучением искусства не связанная, а они, с утра до ночи переживающие один – «Ренессанс», другой – «Средневековье», третий и во сне видящий таинственные мне в детстве слова «кватроченто», «чинквеченто», – останутся в Москве…

Никогда я не была так равнодушна к мысли о свидании с Италией, как когда меня позвал туда Горький. Сам он был мне безмерно нужней городов и стран и даже любимого с детских лет Средиземного моря. Пенная зелень, разбег его растопленных в солнце волн вдоль всех этих Неаполей, Монако, Кастелламаре – был только случайный фон за плечами Горького. Даже не поведешь и бровью в эту воспетую серенадами даль (где-то там по пути отражающую дворцы дожей), когда взгляд во взгляд в лицо человеку, через струи строк его почерка, драгоценней и радостней которых мне ничего сейчас нет! Но по щедрости радости этой, через ее край, и на путь к Горькому лилось нежности – сколько-то: Горький освещал все.

Меня бы понял друг моей юности Миронов, писавший о том, как, получив письмо, им жданное, не вскрыв его, предвкушая чтенье его строк, он пошел полем, сжимая конверт, как руку, слушая звук полевых цветов, стегавших его шаги, – идя по этой траве по колена, жарко счастливый тем, что ждет его впереди. Города Италии в те мои дни были мне той травой и цветами, стегавшими. По колено!

Увы, мне потом сказал Борис Михайлович Зубакин, что Алексей Максимович удивлялся несколько моему запаздыванию в Сорренто! Даже и он не знал, что идет со мной по тем итальянским музеям, Форуму Рима, по мосту через Арно, вступает со мной в гондолу Canale Grande[95], проходит по Галерее Уффици, получает от администрации каталоги для il Museo delle bella Arte Москвы…


Ответные письма ко мне Горького погибли.

«Мое письмо без даты.

Станция. Гроза. Пучок сирени. Уютно в углу за некрашеным столом. Все это время, живя с Вашими книгами, я определяла так: читать Горького – это как жить.

А сегодня вот как было: отвезя сына к родным, в глушь, возвращалась одна в тарантасе – полями, по шоссе. Печальные дали, шумящая близ кустов, крутых и прохладных, зеленая, политая солнцем, чудесная тишь, – точно нет ни нас, ни городов, точно ничего не было, 2 часа дня. Упоенно вынимаю Ваши “Рассказы” (Артамоновых – закончила вчера), открываю. Трясет, – сплошное подпрыгивание. Неумолимо: “Читать нельзя. Вред глазам”. Закрываю, покорно. Как покорно буду уезжать от Вас. Но обида живет той же страстной жизнью, как живет “нельзя”: десять верст, полтора часа времени, то, чего никогда нет. И в руке – закрытая книга Горького!

А ямщик поворачивается на облучке – вековечным, “классическим” движением, и – “классическим” тоном вековечному седоку: “В нонешнем году – сила ягод…” Он говорит это медленным, солнечным голосом, лениво, взмахнув кнутом и, ничего не зная о Вас, о моем сейчасочном горе, он говорит о дачниках, о деревне, о проселочных и шоссейных дорогах, о – о – а солнце выползло из-за тучи, жжет плечи – Господи, еще это есть на земле: что жжет плечи, что везде – синева и зелень, и – тишина… И подумать, что в моей первой книге, 13 лет назад, я писала о том же – я Вам непременно спишу![96] Мы говорим, солнце перешло на руки, ухабы подбрасывают, пахнет дегтем… Блаженно – как купанье, как сон. И вдруг я говорю себе радостно, четко: “А, ведь, жить – это как читать Горького!”

И сжимаю Вашу закрытую книгу.


В ту эпоху (прошедшие дни), когда я читала “Артамоновых”, сын Андрюша приходит домой (14 лет):

– Сейчас к моссельпромщику подходит покупатель, стучит по стеклу (на ларьке), а он – зачитался, не слышит. Я посмотрел книжку – “М. Горький”.

Если б у меня были деньги, и если б сын не так часто, в ущерб урокам, ходил в кино, – я бы его за эту весть послала на любой детективный фильм!

Далее: вечером, захожу в один дом по делу Голос (врач, 35 лет): “Я обожаю Горького!” (Надо же, – чтоб так – на ловца бежал зверь! И такое слово – “обожаю” – в устах мужчины – не мало оно стоит! Значит, не уложился – в другое…) Расцветаю, переспрашиваю, и сразу – друзья. Говорим о Вас.

Алексей Максимович! То что Вы существуете, что все так началось, делалось, стало, что человек с такой душой, через столько душ идет по земле – это огромное (мне) счастье. А то, что этот человек еще обо всем этом пишет, – это уже подарок! То, что так пишет, – это щедрость жизни, вне мер.

Про толстовцев – “кто лучше подвыл”, про их потные руки и фальшивые глаза, про чаадаевское, которое “усмехалось над этими забавами души”, про привычное, мучительное, а иногда и уютное одиночество, перед бездонным опытом вопроса… Хорошо сказал Пасхин: “Горы – это хаос, пустыня – гармония”. А Бугров – о труде (о критерии человека). “Очень тихо на реке, очень черно и жутко. И нет конца этой теплой тьме”.