Пишу, хватая только из 2-ой книги – “Университетов”; “Воспоминания” отдала читать. Пила как воду в горячий день. Она, по-моему, концентрированнее “Университетов”, как “Уединенное” – Розанова по отношению к его же “Опавшим листьям”.
Л. Андреева я никогда не любила. В моей первой книге (1914 год, мне было 20 лет) я писала о “Елеазаре”, что не так надо говорить о смерти – “…всегда только на краю. Так, наверное, надо. Тише, проще, художественней”. Во 2-ой моей книге опять случилось написать о нем. “По Андрееву, огонь в ночи опасен. Для того, кто блуждает? Нет, для того, кто зажег”. Но бросим Андреева и с ним всех писателей мира. Сейчас 2 часа ночи. До писателей ли? Он мне ответил в печати уничтожающей рецензией о “розановщине, облеченной в кимоно”. (А я ходила в скромных курточках, надеть кимоно – это как жить на Сатурне!) Много работала и растила своих 2-х детей (младший умер на 2-ом году, Алеша; старшему 14 лет, – Андрей.) Эту андреевскую рецензию мне, смеясь, прислал В.В. Р-ов в 1916 году с припиской: “Не огорчайся. Но такова наша литература”. Вашей статьей об Андрееве Вы мне сделали его живым. Я увидала его силу и слабость живыми, – за нестерпимой схематичностью его истерических постижений. И я теперь счастлива, что он имел Вас, – это так хорошо. Хоть он был одержим собой, и так и не понял сокровища, данного ему в Вас, – так верно, что Вы дружили с ним, и я немножко все-таки ему благодарна за Ваши о нем слова: “единственный друг из литературной среды”. И мне это печать на воспоминаниях далекого детства – “Горький, Андреев” (когда не я, а мама ездила в Художественный театр. Волшебные слова “Вишневый сад”, “На дне”, “Потонувший колокол”…). Когда Вы стояли в пожаре и задыхались – “я растерялся”, – когда я это слово прочла – сердце забилось и хлынули слезы, и это было глупо, потому что книга была доказательством, что Вы не сгорели! И будет галантно и к месту сказать, что искусство Вашего слова было доказательней, чем факт: пожар еще был. Помните птиц, клюнувших вишни, написанные художником?
Да, a Л. Толстой, которого Вы дали, какой он и был, и о каком я впервые прочла, которого я, как человека, только через Вас и полюбила, – чем-то роднится с В.В. Р-ым. Не умею сказать. Точно сквозь вас всех протянута нить – гений, что ли? Какой-то его привкус, особый. И стала понятна слабость Толстого: слова о пьяных женщинах (не поднял на улице пьяную!), о безобразии жизни. Это – “интеллигентность” (в кавычках). То, чего абсолютно нет в Б.М. Зубакине: даже вопроса у него не было бы о какой-то – какой? – брезгливости. Маленький, понатужился бы – и поднял бы огромную бабу из лужи. И даже в голову ему не пришло бы, что разрешил какой-то “вопрос”, “светленького мальчика”. Здесь бы можно вознегодовать о Толстом, не лежи он здесь сам в луже. Да, я постоянно дивлюсь Б. М-чу. Не человек, во многом – больше. Колосс? Но колосс – это просто предмет других измерений. Свойства – разомкнуты. Верно, что уже не в обычной жизни: в обычной – свойства только живут, умирать – не умеют. Выкинуть их за окно? Трудновато. Вот является человек – без них. Очистительное зрелище. Как костер.
Да. И все-таки – нам только и делать что – выкидывать за окно, делать трудное (Бугров). А Толстой противоречил себе, говоря Вам, что у Вас характеров нет, слишком себя даете, а – в другой раз, что у Вас – живые герои (не ошибаюсь?).
Милый Алексей Максимович, как я счастлива, что Вы есть на земле. Когда-то мне было одиннадцать, Максу – восемь. Катюше – пять, мы играли, вместе, живя на даче Елпатьевского в Ялте, на Дарсановской горке. Он был чудный мальчик и страшный озорник. Передайте ему мой привет. Звали меня – Ася.
P.S. Спасибо вам за Ваш привет. Спасибо за приглашение. Вы зовете и Бориса Михайловича, и меня. По отношению к нему мое сопутствие не лишено некоторой целесообразности: без 2-х секретарей он не сядет благополучно и на трамвай. Когда он уезжал из Карачева и трое провожатых его зазевались, отошли, он так странно повел себя, отправляя деревянную статую, что его задержали – подумали, везет труп. Подоспевшие провожающие с трудом уладили недоразумение. Однако, он почти непоборимо-упрям, и о Вашей чудной идее свидеться с ним (если оно удастся – как я буду радоваться!) он сказал так: “Да, я очень хочу к нему приехать, но если он (Горький) совершит чудеса, и устроит мне лекции, покрывающие расходы, – и если Вы, Анастасия Ивановна, тоже сумеете ехать – Вы выедете, по крайней мере, днем позже, а я Вас потом могу подождать в какой-нибудь Вене? Я хочу испытать ощущение иностранца, одинокого и затерянного в чужом городе. Потом, разыскивая меня, Вы меня найдете погибающим среди лондонских доков”.
– Как лондонских? (мой сын из-за перегородки) – ведь Вы будете в Вене?
– Очень просто! Разве я могу ручаться, что меня не завезут в лондонские доки? И оттуда буду спешно телеграфировать: “Алексисо Квисисано, спасите!”
– Квисисано? А кто это?
– Там один, уж он знает кто!
А затем я дала ему шоколадку (вчера были его именины). Он ее скушал, взял шляпу и, вертя серебряную бумажку:
– А где же шоколад? Неужели я его съел?
Вот кого Вы к себе зовете!
Адрес – Москва, Волхонка 12, Музей Изящных искусств. В библиотеку, мне.
Р.P.S. Вчера он прочел мне из Вашего письма. “Человека не заглушат автомобили и радио и все книжные чудеса этой линии. Не заглушат, ибо человек чудеснее чудес, им творимых”. Как Вы чудесно это написали! И как это похоже на Б.М.! О, как я радуюсь вашей встрече…»
Алексею Максимовичу Пешкову – о Борисе Михайловиче Зубакине.
«Вместо эпиграфа:
– На кого похож этот человек? Ужасно на кого-то похож… Да знаете на кого? (на днях один не весьма грамотный). На… ну как его? по театрам его пьесы идут! Английский… Я его фото видел! Похож, право слово! – Шекспир?
Или так:
– Вы напоминаете мне портреты Шекспира!
Когда я в первый раз увидала этого человека, он сидел в Общежитии Союза писателей, за столом, среди невообразимого беспорядка: книги, люди, примусы, крики – и писал стихи. Парусиновый балахон с капюшоном… И он очень был похож на монаха. Лысина, темные волосы, ниже ушей, крупные на концах (и легко) вьющиеся. Великолепный (как у греческих философов) лоб! И когда он повернул лицо – зеленоватые, большие, ясные, очень особенные глаза. Любезная, даже слишком, чуть едкая от любезности улыбка. Что-то от испанского гранда. Встал: маленький рост. Ах, так вот он какой: уютный… Но как губкой стерлась уютность: он стал говорить. Что-то было мне – непонятное? неприятное? в его речи. Апломб? Но кто же из нас не умеет прятать апломба? Если “апломб” – то не наш, не писательский. Неужели серьезность – всерьез? Пламенность? – Савонарола! Он брал нарочито грубоватые сравнения. Мне не нравилось. Зачем портит такой дар слова? Такую необычайно властно-поставленную философскую мысль? Думала: если б он был художник – он бы писал маслом. Ничего от пера, акварели, пастели. Молодой? Пожилой? Нет, – древний. Вне возраста. И я долго смеялась (не верила!), что ему – двадцать восемь лет! Влекущее (очень) и (немного) отталкивающее. Маленькое тело, огромный голос, странные словеса. Настраивая себя на недоброжелательство, – нет, не так: на – сомнение, – записала, насмешливо: “И его хвала милосердию звучала холодней водопада”. (Это я, в себе, стилизовала его “под Калиостро”!) Но когда вышел из комнаты – все померкло; и не стало сил желать другое, чем чтоб он снова был тут…
Вялый, больной, несчастный, неудачник-писатель сказал мне о нем: “Сто тысяч жизней в нем! Прямо что-то нечеловеческое…” И подозрительно покачал головой: “странный”… – вот общее впечатление. “Чудак”. “Балагур”. – “Зачем так паясничает?” – “А ведь какой талант!” – “Но, знаете”, – говорят (шепот). Собственно, два отношения: 1. обожание (мало кто, наперечет, но – не вышибешь!). 2. испуг, и – подальше. Не разбойник с дороги – ясно. Но м.б. хуже? М.б. – сумасшедший? Но почему же так бессребрянен? Делится последним куском… или – невероятная способность импровизировать!
С Адама Мицкевича – не бывало. Говорят, и тот не мог столько, и так – свободно (готовился!). Этот – пробегает глазами десятки брошенных публикой слов, чуть бледнеет – и сотни строк, – поэма! на заданные слова. Мастерство так бесспорно, как жонглер в цирке: – невероятно глазу, слуху Как “воздушные полеты” над ареной. И когда китаец подымает на глазах всего мюзик-холла на воздух, не касаясь, китаянку, и она ходит по воздуху, у глядящего, кроме чего-то захолонувшего в зрачках – в мозгу мысль: “шарлатанство… трюк!”
Это помогает достоинству зрителя! Он всегда усталый (сразу после постоянного перевозбуждения), больное сердце, переутомление. Выступления, беседы, ночами – писание стихов. Мало сна. Но по улицам ходит почти не тише автомобиля. А за ним – как за Никколо Паганини – легенды. О всевозможных пороках, и назревает – последняя. До прошлого года, пока не подарили друзья, ходил в светло-зеленоватой поддевке одной (не ограбленной, а сердобольной) старушки. Был в ней совершенно волшебен! Трогателен, как игрушка. А кондуктора принимали его сзади за девочку: шапочка с ушами, кудри, и шубка в талию. После чего, нащупав медяки в недрах карманов, к ним оборачивался – Шекспир. Он, действительно, похож на Шекспира. Но по-моему – лучше. (У Шекспира холоднее, менее выразительно лицо.) Он очень ласков, с каждым. Каждого утешает, находит успокоительные слова. Но психологически людей не понимает. Тут – оговорка: понимает стиль человека, и сущность его. Но лабиринтов свойств – не понимает. Я думаю, из писателей ему всего более чужд – Достоевский. Конечно, читал Экклезиаст – но даже не слышал о – пессимизме! Не то что не знает, но не считается с недоброкачественностью в людях. (Поздняя заметка: “И не буду считаться!” – Б.З.) На насмешки не обижается. – “Это он так, я его знаю!” Отсутствие многих человеческих свойств.