Воспоминания — страница 72 из 75

Я бывала в Москве большею частью или весною (ради посещения моего “Музея”), или осенью, возвращаясь из Крыма, и, навещая графиню, никогда не заставала графа Льва Николаевича: или уехал раннею весною в Ясную Поляну, или проводил там осень. Но однажды зимой, приехав к графине вечером, узнала, что граф Лев Николаевич в Москве, но болен и никого не принимает. Поговорив со мною, графиня ушла к мужу, а я осталась беседовать с ее семьей. Минут чрез десять графиня вернулась и объявила, что ее муж, узнав о моем приходе, непременно хочет меня видеть и просит к нему прийти. Она предупредила меня, что у графа сегодня был приступ болезни печени, он чувствовал себя весь день слабым, а потому она просит недолго с ним разговаривать. Мы пошли с графиней по каким-то чисто московским переходам из дома в дом, и пока я шла, то была даже не совсем довольна, что к нему иду. Несмотря на все желание увидеть гениального писателя, поэтическими произведениями которого я всегда восхищалась, мною овладел какой-то страх перед ним, и мне заранее казалось, что я произведу на него неприятное впечатление, чего мне вовсе бы не желалось.

Мы вошли в большую, но низенькую комнату, где на диване сидел граф Лев Николаевич, одетый в известную по фотографиям серую блузу. Страх мой мигом исчез при том радушном восклицании, которым он меня приветствовал:

- Как это удивительно, что жены наших писателей так на мужей своих похожи!

- Разве я похожа на Федора Михайловича? - радостно спросила я.

- Чрезвычайно! Я именно такою, как Вы, и представлял себе жену Достоевского!

Конечно, между моим мужем и мною не было никакого сходства, но ничем Толстой не мог бы доставить мне большей радости, как сказав сущую неправду, что я похожа на моего незабвенного мужа. Граф как-то сразу сделался для меня близким и родным.

Лев Николаевич посадил меня в кресло, рядом с собой, и, указывая на обложенную какими-то подушечками грудь (с горячею золою или овсом), пожаловался на свое нездоровье. Помолчали с минуту.

- Я давно мечтала увидеть вас, дорогой Лев Николаевич, - сказала я, - чтобы благодарить вас от всего сердца за то прекрасное письмо, которое вы написали Страхову по поводу смерти моего мужа. Страхов дал мне это письмо, и я его храню как драгоценность.

- Я писал искренно, то, что чувствовал, - сказал граф Лев Николаевич. - Я всегда жалею, что никогда не встречался с вашим мужем.

- А как он об этом жалел! А ведь была возможность встретиться - это когда вы были на лекции Владимира Соловьева в Соляном Городке. Помню, Федор Михайлович даже упрекал Страхова, зачем тот не сказал ему, что вы на лекции. “Хоть бы я посмотрел на него, - говорил тогда мой муж, - если уж не пришлось бы побеседовать”.

- Неужели? И ваш муж был на той лекции? Зачем же Николай Николаевич мне об этом не сказал? {277} Как мне жаль! Достоевский был для меня дорогой человек {“Когда он (Достоевский) умер, я почувствовал, что он был для меня очень важный и дорогой человек” (Из воспоминаний о Л. Н. Толстом Валентина Сперанского. - “Речь”, No 307, 7 ноября 1915 г.). (Прим. А. Г. Достоевской.)} и, может быть, единственный, которого я мог бы спросить о многом и который бы мне на многое мог ответить!

Вошла графиня. Помня ее предупреждение, я поднялась уходить, но граф удержал меня, сказав:

- Нет, нет, останьтесь еще. Скажите мне, какой человек был ваш муж, каким он остался в вашей душе, в ваших воспоминаниях?

Я была глубоко тронута тем задушевным тоном, которым он говорил о Федоре Михайловиче.

- Мой дорогой муж, - сказала я восторженно, - представлял собою идеал человека! Все высшие нравственные и духовные качества, которые украшают человека, проявлялись в нем в самой высокой степени. Он был добр, великодушен, милосерд, справедлив, бескорыстен, деликатен, сострадателен - как никто! А его прямодушие, неподкупная искренность, которая доставила ему столько врагов! Был ли хоть один человек, который ушел от моего мужа, не получив совета, утешения, помощи в той или другой форме? Правда, если его заставали больным после припадка или во время серьезной работы, то он был суров, но эта суровость мигом сменялась добротою, если он видел, что человек нуждается в его помощи. И сколько сердечной нежности выказывал он, чтобы загладить свою резкость или суровость. Знаете, Лев Николаевич, нигде так ярко не выражается характер человека, как в обыденной жизни, в своей семье, и вот я скажу, что, прожив с ним четырнадцать лет, я могла только приходить в удивление и умиление, видя его поступки, и, вполне сознавая иногда всю их непрактичность и даже вред для пас лично, должна была признавать, что мой муж в известном случае поступил именно так, как должен был поступить человек, высоко ставящий благородство и справедливость!

- Я всегда так о нем и думал, - сказал как-то задумчиво и проникновенно граф Лев Николаевич. - Достоевский всегда представлялся мне человеком, в котором было много истинно христианского чувства {Idem. To же самое говорит В. Сперанский в своей статье: “Из воспоминаний о Л. Н. Толстом”. - “Речь”, No 307, от 7 ноября 1915 г. (Прим. А. Г. Достоевской.)}.

Вошла опять графиня, и я встала, крепко пожала протянутую мне руку моего любимого писателя и ушла под впечатлением такого очарования, которое редко когда испытывала {278}. Да, этот человек умел покорять сердца людей!

Возвращаясь домой по опустевшим московским улицам и проверяя только что испытанное глубокое впечатление, я дала себе слово (и сдержала его) никогда более не видать графа Льва Николаевича, несмотря на то, что добрая графиня много раз звала меня даже гостить в Ясную Поляну. Я опасалась, что при следующем моем свидании я застану графа Льва Николаевича больным, раздраженным или безвольным, и я увижу в нем другого человека, и тогда навеки исчезнет во мне то очарование, которое я испытала и которое мне было так дорого! Зачем же лишать себя тех душевных сокровищ, которые судьба изредка посылает на нашем жизненном пути?

II Ответ Страхову


Вот и теперь, уже перед близким концом, приходится мне выступить в защиту светлой памяти моего незабвенного мужа против гнусной клеветы, взведенной на него человеком, которого муж мой, я и вся наша семья десятки лет считали своим искренним другом. Я говорю о письме Н. Н. Страхова к графу Л. Н. Толстому (от 28 ноября 1883 г.), появившемся в октябрьской книжке “Современного мира” за 1913 год {279}.

В ноябре этого года, вернувшись после лета в Петроград и встречаясь с друзьями и знакомыми, я была несколько удивлена тем, что почти каждый из них спрашивал меня, читала ли я письмо Страхова к графу Толстому? На мой вопрос, где оно было напечатано, мне отвечали, что читали в какой-то газете, но в какой- не помнят. Я не придавала значения подобной забывчивости и не особенно заинтересовалась известием, так как что, кроме хорошего (думала я), мог написать Н. Н. Страхов о моем муже, который всегда выставлял его как выдающегося писателя, одобрял его деятельность, предлагал ему темы, идеи для работы? Только потом я догадалась, что никому из “забывчивых” моих друзей и знакомых не хотелось огорчить меня смертельно, как сделал это наш фальшивый друг своим письмом. Прочла я это злосчастное письмо только летом 1914 года, когда стала разбирать бесчисленные вырезки из газет и журналов, доставленные мне агентством для пополнения московского “Музея памяти Ф. М. Достоевского”.

Привожу это письмо:

“Напишу Вам, бесценный Лев Николаевич, небольшое письмо, хотя тема у меня богатейшая. Но и нездоровится, и очень долго бы - было вполне развить эту тему. Вы, верно, уже получили теперь Биографию Достоевского {280} - прошу Вашего внимания и снисхождения - скажите, как Вы ее находите. И по этому-то случаю хочу исповедаться перед Вами. Все время писанья я был в борьбе, я боролся с подымавшимся во мне отвращением, старался подавить в себе это дурное чувство. Пособите мне найти от него выход. Я не могу считать Достоевского ни хорошим, ни счастливым человеком (что, в сущности, совпадает). Он был зол, завистлив, развратен, и он всю жизнь провел в таких волнениях, которые делали его жалким и делали бы смешным, если бы он не был при этом так зол и так умен. Сам же он, как Руссо, считал себя лучшим из людей и самым счастливым. По случаю биографии я живо вспомнил все эти черты. В Швейцарии, при мне, он так помыкал слугою, что тот обиделся и выговорил ему: “Я ведь тоже человек!” Помню, как тогда же мне было поразительно, что это было сказано проповеднику гуманности и что тут отозвались понятия вольной Швейцарии о правах человека.

Такие сцены были с ним беспрестанно, потому что он не мог удержать своей злости. Я много раз молчал на его выходки, которые он делал совершенно по-бабьи, неожиданно и непрямо; но и мне случалось раза два сказать ему очень обидные вещи. Но, разумеется, в отношении к обидам он вообще имел перевес над обыкновенными людьми и всего хуже то, что он этим услаждался, что он никогда не каялся до конца во всех своих пакостях. Его тянуло к пакостям, и он хвалился ими. Висковатов стал мне рассказывать, как он похвалялся, что… в бане с маленькой девочкой, которую привела ему гувернантка. Заметьте при этом, что при животном сладострастии у него не было никакого вкуса, никакого чувства женской красоты и прелести. Это видно в его романах. Лица, наиболее на него похожие, - это герой “Записок из подполья”, Свидригайлов в “Преступлении и наказании” и Ставрогин в “Бесах”. Одну сцену из Ставрогина (растление и пр.) Катков не хотел печатать {281}, а Достоевский здесь ее читал многим.

При такой натуре он был очень расположен к сладкой сантиментальности, к высоким и гуманным мечтаниям, и эти мечтания - его направление, его литературная муза и дорога. В сущности, впрочем, все его романы составляют самооправдание, доказывают, что в человеке могут ужиться с благородством всякие мерзости.

Как мне тяжело, что я не могу отделаться от этих мыслей, что не умею найти точки примирения! Разве я злюсь? Завидую? Желаю ему зла? Нисколько: я только готов плакать, что это воспоминание, которое могло бы быть светлым, - только давит меня!