Воспоминания — страница 25 из 86

[62] Все остальное время вечера прошло благополучно. Только за ужином мне было по обыкновению гадко и неловко до невозможности: я сидел подле Никиты Ивановича и должен был рассуждать о чем-то — когда мне, право, было не до рассуждений, — когда мне было все гадко и ненавистно, кроме этой женщины, которую люблю я страстью бешеной собаки.

Дядя* еще не спал, когда я воротился домой, потому что недавно приехал из клуба, и мы говорили с ним долго, только не об этом вечере, о котором сказал я слова два, не больше, а об моих семейственных отношениях. Это наш вечный разговор…

Чем все это кончится?

Мне хотелось, глубоко хотелось молиться, но кому — и об чем? Fatum[63] — одно Fatum, которое опутало меня какими-то безысходными сетями, которое с такою страшною постепенностию вело меня к этому состоянию трагической иронии*. Да! религия моя, как и религия целого современного общества, — просто религия Одина*, религия борьбы с сознанием падения, религия страдания беспредельного, стремления бесцельною во имя человеческого благородства и величия.

XXI

Образчик цеховой деликатности*. Когда я зашел нынче к m-me Ksch после обеда — там был Н. И*. Между прочим, он спросил меня: званы вы к Крюкову? — нет! «Да! ведь я и забыл — что он держится аристократических убеждений — и у него только профессора»… Что было отвечать на это?.. Не знаю — по крайней мере, я не сказал того, что вчера Крюков звал меня обедать и я не поехал… Теперь вопрос: на чем основано мое отношение с К? Не принимают ли меня par grace[64]? Нина не совсем здорова — при мне приезжал доктор Брок. Я ушел скоро.

XXII

Нынче был день рождения Любовь Фы: поутру я, как следует, был с поздравлением. «Что же вечерком-то — я чай, будете?» — Как же-с.

По обыкновению — бездна народу, весь круг цеховых*. Я пришел поздно, в половине девятого, но все не позже Ка. Нина села, как это бывает часто, на козетке в спальне. Забавнее всего то, что когда человек что-нибудь знает за собою, ему кажется, что и все это непременно знают. К говорит с ней свободно, садится подле нее и не отходит целый вечер — а я с каждым днем глупею и глупею до невыносимости. Какими-то тактическими маневрами я наконец пробрался туда и стал против нее, стараясь придать своему положению и тону как можно более равнодушия и спокойствия. Мы говорили о вздоре, между прочим об Koat-ven — Сю*; и но что с нею? ее так видимо грызет глубокое, невыносимое страдание. Приехал К: так свободен, так непринужден, так умен… Поговоря несколько минут с m-me Korsch, он перешел к нам и очень спокойно сел против нее. Потом он почти заставил ее пересесть на свое место, как более далекое от окна: отчего же я не догадался об этом прежде?.. Для чего я так глупо создан, что не могу совладеть с тяготящею меня хандрою?.. Софья Кума беспрестанно говорила со мною, и я почти молчал, как идиот, — и это положение вольной и вместе невольной глупости было мне до бесконечности тяжко. Да — я сказал раз и повторю теперь, что только две вещи — гений и богатство могли бы закрыть, сделать сносною уродливость моего характера… Скучать оттого, что имеешь что-нибудь, — c'est comme il faut du moins,[65] но скучать и хандрить от чувства ложности своего положения, но знать это, но думать, что другие, что, наконец, эта женщина знает это, — боже мой — это невыносимо. Моя страсть к ней дошла до последней степени самоотречения, и она никогда не узнает и не должна узнать об этом… Я ненавижу каждого, кто подойдет к ней на два шага, — и презираю себя за эту ненависть… И если б она любила прежде — я точно так же ненавидел бы прошедшее, как настоящее, и эта мысль об ее прошедшем меня давит и мучит.

Меня просили играть им кадриль — или (к чему бояться слов?) мне только намекнули об этом — и я сел. «Боже мой — вы такой добрый!», — сказала мне Любовь Фа: это меня добило окончательно — я вспомнил конфету, которая была мне дана Ниной за мою доброту. И в самом деле — не с ума ли я сошел быть рыцарем?.. Но я играл им кадриль с каким-то торжествующим самоотречением…

И, может быть, я сам отравляю для себя все, может быть, они и в самом деле считают меня почти членом своей семьи, своим, что называется?

После меня сел Крюков, а я танцевал с Ниной… — Vous etes vierge de la liberte aujourd'hui? — Comment done? — Mais Vous avez les trois couleurs.[66] Она засмеялась… Но зачем мне всегда жужжат в ушах проклятые слова Гоголя: «…или заговорит, что Россия — государство пространное»…*

Ужин был для меня еще невыносимее, чем у m-me Korsch, накануне Нового года… Я сидел с цеховыми, Кавелин — между двух сестер и говорил целый час без умолку. Несколько раз я почти изменял себе… Ребенок!

Воротился домой в два — и был очень рад, что дядя мой спал. Мне было невыносимо грустно: заснуть не мог до утра — в голове такая чушь — мечты о миллионах — да об эксцентрических подвигах. Рыцарство смешно в наше время, но отчего я не нахожу в нем ничего смешного, ничего невозможного. К чему мне лицемерить перед собою?..

Еще раз — глупо я создан; но не я виноват в этом. В самом деле, моя ли вина, что для меня все сосредоточено в эксцентрическом, что я не могу верить в неэксцентрическое?..

XXIII

Нынче вечером мы долго говорили с К о бессмертии. Сначала то, что я говорил, казалось ему делом, но потом — он объявил, что этого его Логика не допускает, что надобно иметь на мои доказательства особенную мистическую настроенность… «Тебе надобно жизни, жизни»…

Вот в чем и ошибка-то — он считает меня способным к перемене. Едва ли? Каков я был ребенком, таков я и теперь. Древняя ли история, которую так любил я в детстве, вечно ли изолированная жизнь этому причиною, — но je suis un homme tout fait.[67] Изменения, которые происходят во мне, происходят по непреложным законам моего личного бытия, да и нельзя их даже назвать изменениями: это все формы одного и того же идеализма. С чего бы я ни начал — я приду всегда к одному: к глубокой, мучительной потребности верить в идеал и в jenseits.[68] Все другие вопросы проходят мимо меня: сенсимонизм в своих последних или, по их, разумных результатах мне противен, — ибо я не могу ничего найти успокоительного в мысли о китайски-разумном идеале жизни. Оттого — ко всему я в состоянии божественной иронии, ко всему, кроме jenseits. Нормальным мне кажется не общежитие, но отрешенная, мистически-изолированная жизнь самости в себе. Но это не ведет меня к правилу тибетского мистицизма, что лучше спать, чем жить. Нет

жить, но не для того, чтобы жить, а чтоб жизнию стремиться к идеалу, ибо все существует только потолику, поколику существует в идеале, в Слове.

Потом мы говорили об ней. «Ее грызет страдание — она должна была испытать несчастную страсть»… Но кто же, кто создал в ней это страдание? Я знаю всех, кто ее окружает, знаю, что она была за год до этого времени. Есть один человек только, кто, кроме меня, мог быть ею любимым. Это Щ**** — и странно! одного только этого человека я не мог бы ненавидеть: светлая, открытая природа, хотя многие назовут его пустым человеком… Но ее душа, какова она теперь, создана мною, создана теми вечерами прошлого года, когда равнодушный к ней, равнодушный ко всему — я был так умен, так свободен, так зол, создана всего более — теми восторженными, лихорадочными намеками, которые я не переставал делать ей при каждой встрече, начиная с нашей прогулки в аэрьене*, где я в первый раз сказал ей, что она — Нина Лермонтова*, до вечера 23 декабря, когда я, на ее с лихорадочною дрожью сказанные слова: «Я не могу ни от чего прийти в восторг», — спокойно и тихо прочел ей строфу «Сказки для детей».

Знает ли она, что я люблю ее и люблю так безумно? Думаю, что знает. Я помню тот прекрасный весенний вечер, когда, возвращаясь из цыганского концерта (это было во время пребывания в Москве Листа)*, она вошла к нам во всей полноте девственной прелести, окруженная какою-то ореолою белого, чистого сияния… Я невольно потупил глаза, когда взглянул на нее, — и она видела это… — и на ее губах прозмеилась улыбка женского торжества… И снова перебирая в памяти недавнее прошедшее, я не могу и подумать, чтобы она не знала о моей страсти к ней…

XXIV

Приехали наши родные… Кроме того, что я вообще не охотник до всяких семейных сцен — я был рассержен еще тем, что мне помешают идти к К. Я эгоист — да! но я сам мучусь своим эгоизмом, я бы так хотел быть не эгоистом: что же мне делать, что многое, вместо того чтобы трогать меня, просто только меня мучит, бесит и смешит.

И, однако, я все-таки туда отправился, только не застал там ни Софьи Гы, ни Нины. Было скучно. Н. И. рассуждал о «нравственных лицах». Господи боже мой — не надоест же человеку, подумаешь.

Мне было скучно.

XXV

Она опять больна… Дела мои по службе идут плохо