Воспоминания арабиста — страница 5 из 32

Весь мир потрясла горделиво победа твоя.

И спросят в эпохах потомки, дыханье тая:

Легенда ли, правда ль такая большая судьба,

Гигантская эта, бессмертная эта борьба?

Так сказал египетский поэт Али Махмуд Таха в сборнике «Цветы и вино». Пусть же не одни арабисты, а все наши люди знают эту поэму, ибо она про них — это они устояли на Волге, выстояли в тяжкой войне.

Подвиг наших ратных и мирных армий стоял у меня перед глазами, когда я переводил арабские стихи. Мои учителя — Юшманов, с его острым ощущением современности, и Крачковский, в строгой школе которого я постигал тонкости филологической критики, — стояли у колыбели этого перевода.

Потом у меня в работе были еще две арабские поэмы о Советской стране — одна, созданная в Дамаске, а другая — даже в священной Мекке. Написанные с большой симпатией к нам, они запечатлели на своих страницах то постоянное уважение, которое позже выказывали встречавшиеся мне арабы-ученые. Может быть, когда-нибудь удастся подготовить к печати и эти переводы.

Школа Крачковского

В пору, когда писалась эта книга, завершился девяностый год со дня рождения Игнатия Юлиановича Крачковского, которому все советские арабисты обязаны мужанием в науке. Я не стал свершать цветоприношений к его портретам: трепетные лепестки, источающие аромат жизни, бессильны воскресить ушедшего от нас человека, они умрут сами; не стал выслушивать чинных речей в парадных заседаниях — памяти Крачковского нужны не гаснущие друг за другом слова, а живое дело, продолжающее труд его жизни. Днем, в институте, я кропотливо разбирал средневековый арабский текст, готовя его критическое издание; вечером, придя домой, придвигал к себе чистый лист бумаги, чтобы воскресить перед собой и людьми облик моего учителя. Какие мысли первыми лягут на этот лист, какие придут вслед за ними? Я обратился к своей памяти и к давним раздумьям.

* * *

Николай Владимирович Юшманов, под руководством которого начинались мои занятия арабским языком, был первым, от кого я узнал о Крачковском.

Они были разными людьми, эти два человека. Разница в тринадцать лет, которая с годами обычно скрадывается, оказалась на этот раз решающей, ибо сквозь обе жизни резкой чертой прошла грань двух исторических эпох. Как человек и ученый, Крачковский сложился до революции, Юшманов — после нее; в год избрания первого академиком второй был недоучившимся студентом. Каждая эпоха наложила свою печать на характер, формировавшийся в ее горниле. Крачковский мужал, общаясь с рукописями, книгами, а потом уже с людьми; название, которое он выбрал для своих мемуаров, — «Над арабскими рукописями» — и порядок последних слов подзаголовка — «Листки воспоминаний о книгах и людях» — отнюдь не случайны; поэтому и мысль его была строгой, а речь изобиловала точеными книжными словами. Отзывчивый и в то же время подчеркнуто сдержанный во внешнем проявлении человеческих чувств, он тем самым поддерживал ощущение расстояния между собой и окружающими, даже равными ему по рангу и возрасту; голос его звучал всегда ровно, улыбка редко переходила в смех. Этот интеллект напоминал пленительную мелодию, исполняемую на скрипке под сурдиной.

А что же Юшманов? Здесь была другая судьба. Сын служащего Православного палестинского общества,[4] петербургский гимназист, он тоже шел в жизнь от книг, и это отлилось в раннее и плодотворное увлечение языками; но мобилизация на первую мировую войну сорвала его со студенческой скамьи, где юноша успел погрузиться в мир семитской филологии, и бросила в гущу людей, призванных под ружье империей. Чуткое ухо вслушивалось в грубую и яркую народную речь; потом до него стали доходить раскаты близкой грозы. Юшманов служил переводчиком на радиостанции Петроградского Совета в Таврическом саду, когда эхо выстрела «Авроры» прокатилось над Невой и миром; он оказался в центре событий. Бессонные ночи у аппарата, срочная передача депеш Совнаркома, памятные разговоры с Лениным и Володарским… Переводчик и радиотелеграфист Военнореволюционного комитета, не по-юношески подтянутый и деловитый, завоевавший сердца своих товарищей — революционных солдат Смольного — открытым нравом, стяжавший уважение за энциклопедические знания, поставленные на службу народной власти, мужал в огненной купели революции; как ученый, он ее ровесник и воспитанник. Свой пост в аппаратной он оставил тогда, когда убедился, что долг на этом важном участке выполнен им до конца: революция выстояла и победила. Теперь можно было возвращаться к ювелирному труду филолога. Общение со множеством разных людей из глубин России сообщило характеру Юшманова такие черты, как непринужденная живость, простота в обращении; весельчак, балагур, острослов, он, затягиваясь папиросой, — в противоположность ему Крачковский не выносил табачного дыма, — отпускал подчас такие каламбуры, от которых респектабельный Игнатий Юлианович мог бы лишь морщиться. Мало бы кто подумал, глядя на этого заразительно хохочущего человека, что в его теле давно гнездится неизлечимая болезнь, набирающая силы для рокового штурма, и что он об этом знает. Более важным, чем непринужденность, было другое приобретение Николая Владимировича, сделанное в годы, когда он дышал воздухом революционных будней Смольного, — убежденность в том, что даже самое отвлеченное творчество должно иметь практическую целенаправленность, должно быть нужным не отдельному человеку, а людям. С этой убежденностью он вошел в большое востоковедение и претворял ее в дело до конца своих дней.

Два человека, учитель и ученик. Занимаясь у Юшманова, я как-то никогда не думал, чтобы сам он, виртуозно владевший материалом разных языков, мог у кого-то учиться; но гениальный лингвист был когда-то студентом у того давнего, начинавшего, молодого магистра Крачковского и на всю жизнь сохранил сыновнюю любовь к своему учителю, ставшему советским академиком, основателем и главой школы советских арабистов. Сдержанный, уравновешенный, но внутренне страстный, сердцем прикованной к своему трудному делу в науке, Крачковский тоже любил своего ученика и гордился им; были в городе на Неве и другие мастера арабской лингвистики, знания которых он высоко ценил, но пальма первенства отдавалась им Юшманову. И оба, учитель и ученик, каждой каплей крови были преданы соединившей их научной арабистике. Крачковский вложил в строительство советской арабистической школы мастерство тонкого литературоведа, мудрость руководителя творческого коллектива, самоотверженность ученого; Юшманов подарил ей свой яркий талант.

И вот однажды глуховатый, чуть сиплый голос сказал мне:

— Надо бы вас представить академику Крачковскому. А? Это наш первый арабист, вы должны его знать, он вас тоже.

— Боязно, Николай Владимирович, академик же…

— Ну и что, он съест вас? Все будет хорошо. Игнатий Юлианович благоволит к серьезным людям.

Помолчал, раскурил папиросу и добавил:

— Должен вам сказать, что наши занятия здесь, на историческом отделении красавицы Лили,[5] весьма скоро кончатся: с одной стороны, сейчас у вас идет уже второй курс, а на третьем программа по языку для историков новейшего времени — так ведь называется ваша специальность? — будет исчерпана; во-вторых, группа тает — конечно, не каждому арабистика по нутру, — и если процесс не остановится, специальность могут прихлопнуть: нет студентов — и вся музыка; тогда жалуйтесь — кому? Разве что институтскому брадобрею Максу. Студентов-то нет, с деканата все взятки гладки. Вы же, поскольку интересуетесь арабистикой… я думаю, что вам надо подготовить себя к переходу на лингвистическое отделение, где только что открылась кафедра семитской филологии. Там вы получите углубленную — не такую, как по нашей программе, — подготовку по разным разделам арабоведения: Коран, архитектоника стиха, текстологический анализ; история халифата, мусульманское искусство, философия… Без этого занятия историей какой угодно эпохи дадут пшик. Кстати, на кафедре ждут вашего перехода — я говорил про вас Рифтину,[6] да он и сам вас узнал с тех пор, как вы начали заниматься с отстающими студентами его кафедры. Но главное там лицо — Крачковский, его школу должен пройти всякий, мечтающий стать арабистом. Вы и мечтаете, я не ошибся?

— Ах, Николай Владимирович, «долог путь до Типперэри»…[7]

— Вы-то, я думаю, его осилите. Но уже сейчас нужно представить себе идеал ученого и вы должны увидеть его воочию. Игнатий Юлианович очень тактичен, скромен, доброжелателен. Знакомство с атмосферой его творчества и даже с небольшой частицей его внутреннего мира даст вам многое; надо же иметь образец для подражания, прежде чем выработается своя концепция жизни! Итак, дорогуша, на следующей неделе мы идем с вами к нему. Вероятно, он при первом знакомстве подарит вам какую-нибудь из своих книг… Кстати, вы были у Сыромятникова?

Перед моими глазами встала памятка — листок бумаги с записью зеленым карандашом, сделанной Юшмановым для меня: «Сергей Николаевич Сыромятников. Васильевский остров, 7-я линия, дом… квартира… Продает интересные книги».

— Нет, Николай Владимирович, как-то все не собраться было…

— Соберитесь. Не только книги его библиотеки, он и сам интересный человек.

* * *

На следующей неделе Юшманова отвлекли какие-то срочные дела, и наш совместный визит не состоялся. Но я сам, работая по вечерам библиотекарем восточного книгохранилища института, наткнулся на одно латинское издание 1592 года с арабским текстом, «вычищенное» из фондов как «устарелое», и решился показать его Крачковскому: неужели это действительно «хлам», как сказал наш заведующий? Он полон благих намерений освободить шкафы от малоценной и просто ненужной литературы, которой за многие годы накопилось изрядно; но ведь не арабист, так мог и ошибиться?… Что скажет академик Крачковский? Вот и представился случай встретиться с этим человеком. Я трепетал от смущения и уже готов был оставить старинное издание в покое. Но интересно же это все, созданное так давно, так далеко, и потом — почему в Риме печатали по-арабски? Но главное — не надо обманываться — главное в конце концов не это, а слова Николая Владимировича о «первом арабисте страны», школу которого надо пройти, чтобы свершить в науке нечто стоящее. Мечты поднимались и крепли. Я видел себя учеником академика… Что нужно, чтобы он не прогнал с первого занятия? Стремление достичь высот, которое он должен увидеть. «Достичь высот»… Жидко, незрело, декларативно. Аккуратно выполнять все задания… Школьно, ремесленно. Труд нужен, вот что прежде всего. Труд над книгами, рукописями, над формированием и обоснованием своих первых мыслей. Труд без оглядки на рамки задания и на часы, труд, становящийся внутренней потребностью и радостью, не утомляющий, а будоражащий, увлекающий все к новому и новому, когда все более вдохновляется ум. И — за целью цель, все труднее и дерзновеннее, чтобы здание шло ввысь. Что еще нужно Крачковскому от ученика? Ничего. Одухотворенность, труд, цель — больше ничего.