— Даете заранее мне слово никогда не попрекать меня?
— Даем, даем, — торопливо ответили ему оба.
— Теперь мне самому гадко, — произнес Тургенев, и его как бы передернуло; тяжело вздохнув, он прибавил: — Я запродал этот рассказ в «Отечественные Записки»! Ну, казните меня.
Некрасов даже побледнел, а Панаев жалобно воскликнул:
— Тургенев, что ты наделал!
— Знаю, знаю! все теперь понимаю, но вот! — и Тургенев провел рукой по горлу, — мне нужно было 500 рублей. Идти просить к вам — невежливо, потому что из взятых у вас двух тысяч я заработал слишком мало.
Некрасов дрожащим голосом заметил: «Неуместная деликатность!»
— Думал, может, у вас денег нет.
— Да 500 рублей всегда бы достали, если бы даже их не было! — в отчаянии воскликнул Панаев. — Как ты мог!.. Некрасов в раздражении перебил Панаева:
— Что сделано, то сделано, нечего об этом и разговаривать… Тургенев, тебе надо возвратить 500 рублей Краевскому.
Тургенев замахал руками:
— Нет, не могу, не могу! Если б вы знали, что со мной было, когда я вышел от Краевского — точно меня сквозь строй прогнали! Я, должно быть, находился в лунатизме, проделал все это в бессознательном состоянии; только когда взял деньги, то почувствовал нестерпимую боль в руке, точно от обжога, и убежал скорей. Мне теперь противно вспомнить о моем визите!
— Рукопись у Краевского? — спросил поспешно Некрасов.
— Нет еще!
Некрасов просиял, отпер письменный стол, вынул оттуда деньги и, подавая их Тургеневу, сказал: «Напиши извинительное письмо».
Тургенева долго пришлось упрашивать; наконец он воскликнул:
— Вы, господа, ставите меня в самое дурацкое положение… Я несчастнейший человек!.. Меня надо высечь за мой слабый характер!.. Пусть Некрасов сейчас же мне сочинит письмо, я не в состоянии! Я перепишу письмо и пошлю с деньгами.
И Тургенев, шагая по комнате, жалобным тоном восклицал:
— Боже мой, к чему я все это наделал? Одно мне теперь ясно, что где замешается женщина, там человек делается непозволительным дураком! Некрасов, помажь по губам Краевского, пообещай, что я ему дам скоро другой рассказ!
Тургенев засмеялся и продолжал:
— Мне живо представляется мрачное лицо Краевского, когда он будет читать мое письмо! — и, передразнивая голос Краевского, он произнес: — «Бесхарактерный мальчишка, вертят им, как хотят, в «Современнике»! — Придется мне, господа, теперь удирать куда ни попало, если завижу на улице Краевского… О, господа, что вы со мной делаете.[150]
Когда Некрасов прочитал черновое письмо, то Тургенев воскликнул: «Ну, где бы мне так ловко написать! Я бы просто бухнул, что находился в умопомешательстве, оттого и был у Краевского, а когда припадок прошел, то и возвращаю деньги».
С тех пор Тургеневу был открыт неограниченный кредит в «Современнике».
Раз, после выпуска книжки, у нас собралось обедать особенно много гостей. После обеда зашел общий разговор о том, как было бы хорошо, если бы разрешили издать сочинения Белинского, — тогда дочь его была бы обеспечена.
— Господа, — воскликнул вдруг Тургенев, — я считаю своим долгом обеспечить дочь Белинского. Я ей дарю деревню в 250 душ, как только получу наследство.
Это великодушное заявление произвело большой эффект. В честь Тургенева был провозглашен тост. Один из литераторов даже прослезился и, пожимая руку Тургенева, проговорил: «Великодушный порыв, голубчик, великодушный!»
Когда восторги приутихли, я обратилась к сидевшему рядом со мной Арапетову [151] и сказала ему:
— Я думала, что уже сделалось анахронизмом дарить человеческие души; однако, как вижу, ошиблась.
Мое замечание произвело эффект совсем другого рода. Многие из гостей посмотрели на меня с нескрываемой. злобой, а Некрасов и Панаев сконфуженно пожали плечами. Иногда я была не в силах совладать с собой; бывало, долго слушаю, что говорят кругом, и неожиданно для самой себя выскажу какое-нибудь замечание, хотя я вполне сознавала всю бесполезность моих замечаний; кроме неприятностей из этого ничего не выходило.
Полистная плата Тургеневу с каждым новым произведением увеличивалась. Сдав набирать свою повесть или рассказ, Тургенев спрашивал Некрасова, сколько им забрано вперед денег. Он никогда не помнил, что должен журналу.
— Да сочтемся! — отвечал Некрасов.
— Нет! Я хочу, наконец, вести аккуратно свои денежные дела.
Некрасов говорил цифру Тургеневского долга.
— Ох, ой! — восклицал Тургенев. — Я, кажется, никогда не добьюсь того, чтобы, дав повесть, подучить деньги — вечно должен «Современнику»! Как хочешь, Некрасов, а я хочу скорей расквитаться, а потому ты высчитай на этот раз из моего долга дороже за лист; меня тяготит этот долг.
Некрасов, хотя морщился, но соглашался, а Тургенев говорил: «Напишу еще повесть и буду чист!»
Но не проходило и трех дней, как получалась записка от Тургенева, что он зайдет завтра и чтоб Некрасов приготовил ему 500 рублей: «До зарезу мне нужны эти деньги», — писал он.
Случалось, что такой суммы не было у Некрасова; я поневоле узнавала об этом, потому что у меня была знакомая, которая не отказывала лично мне в кредите, и не раз в критические минуты я доставала деньги для «Современника». Почему-то я пользовалась общим доверием. Бывало, Панаев задолжает, с него настойчиво требуют уплаты, он в отчаянии прибегает ко мне, чтоб я уговорила его кредитора, и тот соглашается ждать уплаты. Правда, что я немало волновалась и хлопотала об уплате долгов, как только заводились деньги в конторе.
Во время Крымской войны подписка на все журналы была плоха. Старые долги по «Современнику» не были еще уплачены, и надо было вновь кредитоваться в типографии. Эдуард Прац, хозяин типографии, у которого с самого начала печатался «Современник», вдруг заупрямился и не хотел выпускать из типографии отпечатанных листов, пока не дадут ему тысячу рублей. Некрасов, бледный, приехал домой из типографии, ругая Праца на чем свет стоит.
— Дурак, немец, идиот! Не верит нам, а требует, чтоб вы поручились в том, что через неделю дадут ему тысячу рублей. Поезжайте к этому идиоту, переговорите с ним, денег я достану, надо избежать скандала! Он упрям, как осел.
Я поехала к Працу, и он тотчас же согласился выдать из типографии листы переплетчику, объявив, что хочет иметь дело со мной и больше ни с кем! Надо было исполнить каприз немца и вести расчет по типографии, пока не поправились денежные дела «Современника».
За год до смерти Грановского, я две недели прогостила у него в Москве.[152]
Я нашла огромную перемену в отношениях кружка к жене Грановского. Она была поставлена на пьедестал, и все знакомые преклонялись перед ней.
По утрам у Грановской постоянно были гости с визитами, привозили ей варенье, фрукты, дорогие вина. Кетчер командовал гостями: «Уезжайте-ка, господа; надо отдохнуть Лизавете Богдановне, всякое утомление ей вредно!» — и гости повиновались.
Жена Грановского, потрясенная несчастным случаем с мужем, когда он при падении с дрожек расшибся, лежала в постели по приказанию докторов. Кетчер следил с необычайною строгостью, чтобы больная аккуратно выполняла все предписания врачей. В первый же день моего приезда к Грановским, Кетчер отозвал меня в другую комнату и прочел наставление, чтобы я не смешила больную, не дозволяла бы ей много говорить и т.п. Я стала расспрашивать его о болезни Грановской.
— Признаки наследственной чахотки! Но можно предупредить развитие строгим режимом, — отвечал Кетчер.
Грановский очень был огорчен болезнью жены и жаловался мне, что Кетчер от излишней заботливости и усердия развил в его жене страшную мнительность.
— Такая тоска теперь у нас в доме! Вы, пожалуйста, не обращайте внимания на ворчанье Кетчера — отвлекайте Лизу от ее мрачных мыслей. Она все говорит о своей смерти. Все усиливают в ней это мрачное настроение тем, что смотрят на нее, как на умирающую. Право, не знаю, что и делать мне с этим участием.
Мы обедали вдвоем; я заметила Грановскому, что у него прежде был всегда хороший аппетит.
— А теперь кусок в горло нейдет, — отвечал он. — Вот еще при вас съешь что-нибудь, а то ни до чего не дотронешься, так и встанешь из-за стола!
Я настояла на том, чтобы Грановская выходила к обеду, уверив ее, что это будет ей полезно и что постоянным лежанием в постели она расслабляет себя. Она, может быть, и не послушалась бы меня, но я ей сказала, что без нее муж ее ничего не ест. Грановский, вернувшись домой и увидав три прибора на столе, радостно спросил меня: неужели Лиза решилась обедать с нами? — и засуетился поставить ей кресло и скамейку. За обедом он был весел, шутил и придумывал, как бы скрыть от грозного Кетчера, что его жена встала с постели: «Будет на меня кричать, что я тиран, эгоист!»
— Свалите все на меня, пусть меня предадут в Москве проклятию, — сказала я.
Грановский в это время уже не ездил по вечерам в клуб, а раз в неделю у него собирались трое родственников его жены и играли в преферанс по самой ничтожной ставке. Остальные вечера он занимался у себя в кабинете и иногда для отдыха приходил посидеть с нами, говоря:
— Пришел послушать, чему вы так смеетесь?
— Я мешаю вам работать? — спрашивала я,
— Напротив, работается лучше, когда слышишь, что в доме смеются.
Грановский всегда ужинал, и я составляла ему компанию, потому что жена его в этот час уже спала. Иногда мы долго засиживались за разговорами; между прочим, он мне описывал чувства, им испытанные, когда он вел большую игру в клубе. На мой вопрос, как он мог втянуться в нее, когда сам говорил, что ни за что не будет играть в азартные игры, он отвечал:
— Я случайно сел играть в азартную игру; один мой клубный всегдашний партнер в коммерческую игру стал приставать ко мне, чтоб я сел за него играть в палки, потому что он страшно проигрался. Я сел и на несчастье мне страшно повезло, я отыграл ему половину его проигрыша… На другой вечер этот же господин опять пристал ко мне, чтобы я отыграл ему и остальную половину, играя с ним в доле. Везло мне опять невероятное счастье, и я на свою долю выиграл более тысячи рублей. На эту тысячу я стал играть уже один, и мне везло до смешного. Настроение духа у меня тогда было убийственное: перемены в университете, интриги