Утром я была занята приготовлением им помещения в своей комнате наверху, как вдруг горничная объявила мне, что «едут гости»; я спускалась вниз и выбежала на аллею, чтобы их встретить, и обомлела от ужаса: это был Дюма с своим секретарем и саквояжем. Дюма вообразил, что я выбежала встретить его и воскликнул: «О chere dame Panaieff» — и чуть не порывался обнять меня. Тут только я вспомнила, что Григорович за завтраком рассказывал виденный им сон, будто я была в больших хлопотах от того, что ко мне, кроме родных, наехало ночевать много гостей. Я была в величайшем негодовании на Григоровича и, не стесняясь, выбранила его за то, что он, зная за неделю о приезде моих родных в этот день, не мог предупредить Дюма, чтобы тот не вздумал явиться к нам.
— Голубушка, я с секретарем Дюма на сеновале переночую.
— У меня нет ни подушек, ни одеял для вашего Дюма, — отвечала я.
— И так поспит на диване!
— Как хотите, а извольте увезти ночевать, куда хотите.
— Куда же я его повезу, ведь в Петергофе сегодня не только в гостиницах, но и в трактирах не найти свободного угла.
— Ночуйте в парке, мне все равно. В это время приехали мои гости, и я пошла их встретить и поведать мое горе. Я упросила племянниц притворяться, что они не говорят по-французски, для того, чтобы мне под этим предлогом не разговаривать с Дюма.
Мне пришлось снова волноваться, когда я узнала, что Дюма повезут в нашей коляске в Петергоф. Панаев убеждал меня, что нельзя же не отвезти Дюма, потому что достать извозчиков в этот день не было возможности.
— Везите его на телеге, ему надо же испробовать эту езду, чтобы описать ее в своей книге о России! Я обещала племянницам повезти их на гулянье и не дам коляски для Дюма.
Однако меня уговорили, обещая, что Дюма отвезут пораньше и оставят в Петергофе, а коляска вернется, и тогда я повезу племянниц.
Дюма не мог не заметить, что я не говорю с ним ни слова, и даже спросил меня — почему сегодня chere dame Panaieff тaк озабочена? Григорович все время имел потерянный вид, боясь, чтобы я не выразила чем-нибудь своего гнева на бесцеремонность Дюма, и утешал меня, что Дюма не вернется из Петергофа ночевать к нам.
— Уж я, голубушка, разорвусь на мелкие части, а устрою так, что он ночует в Петергофе.
Но, к моему ужасу, Дюма вернулся, и мне пришлось на маленькой даче уложить спать 7 человек гостей. Подушки и тюфяки прислуги все пошли в ход на эту ночь.[178]
Боже мой, как я обрадовалась, когда Дюма приехал, наконец, прощаться перед своим отъездом на Кавказ! Дюма, прощаясь со мной, наговорил мне много комплиментов и так расчувствовался, что обнял меня и поцеловал.
Это так было неожиданно для меня, что я не успела увернуться от его трогательного лобзания…
В это лето 1858 года французы положительно одолели пас своими посещениями. Недели через две или три после отъезда Дюма, Панаев читал мне и Некрасову только что оконченный им фельетон для августовской книжки «Современника» о посещении Дюма Петербурга.
Мы сидели в саду, Некрасов был закутан в плед, потому что уже давно стал чувствовать боль в горле, и в этот год голос у него совсем пропал. Он лечился у доктора Шипулинского, который находил очень серьезной болезнь его горла. Настроение духа у Некрасова было самое убийственное, и раздражение нервов достигло высшей степени. Он иногда по целым дням ни с кем не говорил ни слова. Ему казалось, что он должен скоро умереть, и трудно было отвлечь его от этих мрачных мыслей.
Было около двух часов; чтение Панаева подходило к концу, когда я, завидев в аллее дрожки, сказала: «Кто-то едет к нам». Мы были в уверенности, что это кто-нибудь из сотрудников, и крайне удивились, увидя, что какие-то два незнакомые господина сошли с дрожек и стали приближаться к нам.
Один из них на французском языке спросил Панаева, вышедшего к ним навстречу, не с редактором ли «Современника» он имеет честь говорить.
Я сказала Некрасову, что, вероятно, Дюма прислал каких-нибудь своих приятелей-французов знакомиться с нами.
На лице Панаева я заметила недоумевающее выражение, когда он подошел к нам и рекомендовал посетителей. Один оказался французом-доктором, с весьма типической наружностью и манерами парижанина (конечно, фамилии не помню): средних лет, брюнет, среднего роста, с черными живыми глазами, с усами и эспаньолкой; в петличке его сюртука виднелась какая-то орденская ленточка.
Другой был тоже француз, друг его, как отрекомендовал сам доктор. Оба француза старались держать себя с какой-то официальной важностью.
Панаев пригласил их сесть. Доктор заговорил первый, обращаясь к Некрасову, что он специально приехал из Парижа в Петербург для того, чтобы лично объясниться с ним. Панаев поспешил предупредить доктора, что Некрасов не говорит по-французски, а Некрасов спросил Панаева:
— Что сказал мне француз?
Панаев перевел ему слова француза, который продолжал:
— Это очень жаль, потому что я должен сообщить мосье Некрасову очень для него важную вещь без свидетелей.
Я вышла в стеклянную галерею, недоумевая, какое может иметь важное дело доктор-француз до Некрасова, и притом специально для этого приехавший из Парижа.
Вдруг у меня в голове мелькнула мысль — не явился ли он объясниться по поводу стихотворения «Княгиня», напечатанного в «Современнике» 1856 года.
Некрасов написал это стихотворение, когда все петербургское общество только и говорило, что о смерти одной русской аристократки графини N. (А.К. Воронцовой-Дашковой), которая вторично вышла замуж в Париже, уже с лишком сорока лет, за простого доктора-француза и умерла будто бы одинокая, в нищете, в одной из парижских больниц. Ходили даже слухи, что изверг-доктор страшно тиранил ее и, наконец, отравил медленным ядом, чтобы скорей воспользоваться ее деньгами и бриллиантами на огромную сумму. В сороковых годах эта аристократка считалась в высшем кругу первой львицей, по оригинальной своей красоте, богатству и по живости своего характера.
Лермонтов писал о ней:
Как мальчик кудрявый, резва,
Нарядна, как бабочка летом…
Вторичное замужество аристократки-львицы наделало страшного шума; об этом долго толковали, и едва разговоры стали затихать, как известие о ее смерти снова дало им новую пищу. Все, кто прочел стихотворение Некрасова «Княгиня», тотчас узнали героиню.
В стихотворении «Княгиня» было сказано о муже ее:
Тут пришла развязка. Круто изменился
Доктор-спекулятор: деспотом явился!
Деньги, бриллианты — все пустил в аферы,
А жену тиранил, ревновал без меры.
И когда бедняжка с горя захворала,
Свез ее в больницу… Навещал сначала,
А потом уехал — словно канул в воду! [179]
Я нетерпеливо ждала ухода французов, чтобы узнать — в чем дело и подтвердится ли мое предположение. Вскоре я увидала Некрасова, идущего к галерее с Панаевым. Некрасов как-то особенно был хмур, а у Панаева на лице выражалась сильная тревога. Я вышла им навстречу и была поражена словами Панаева:
— Это безумие с твоей стороны было принять вызов! Затем, обратись ко мне, Панаев прибавил:
— Не дал мне ничего говорить, только твердил одно французам: вуй, вуй!
— Пожалуйста, оставьте меня в покое! — раздражительно проговорил Некрасов. — Надо было их оборвать сразу, чтобы они не вообразили, что я испугался их вызова! И Некрасов пошел по аллее к морю. Панаев потерянным голосом произнес:
— Я сейчас поеду в Петербург. Надо, чтобы все убедили Некрасова в нелепости драться на дуэли из-за таких пустяков.
Из дальнейшего объяснения Панаева я узнала, что доктор-француз был вторым мужем умершей графини и вызвал Некрасова на дуэль за стихотворение «Княгиня», найдя, что Некрасов взвел на него чудовищную клевету.
Странно было, как доктор-француз мог узнать об этом стихотворении в Париже. Вероятно, кто-нибудь указал ему на него и подбил требовать от Некрасова удовлетворения, рассчитывая, что он откажется драться и выйдет скандал.[180]
Недоброжелателей у Некрасова, да и вообще у «Современника», было много.
Я остановила Панаева от поездки в Петербург, на том основании, что благоразумнее сохранить вызов в тайне. Если хоть один литератор узнает об этом, то неминуемо пойдут толки, сплетни, и если дуэль не состоится, то начнут говорить, что Некрасов струсил, сподличал перед французом. Я советовала Панаеву не приставать к Некрасову до тех пор, пока он не успокоится и сам не заговорит о вызове.
И точно, Некрасов сам за обедом сказал:
— Однако надо к этим франтам-французам послать кого-нибудь для переговоров.
Я посоветовала избрать для этого Б., на скромность которого вполне можно было положиться. Б. не был литератором, но мы все его коротко знали. Послали ему телеграмму; Б. приехал в тот же день с последним пароходом и был, конечно, крайне удивлен вызовом француза. Долго обсуждали, как следует Б. вести разговор с секундантом доктора. Некрасов просил Б., чтобы тот не давал французам повода думать, что он испугался и заискивает примирения.
Б. обещал, но сказал мне, что надо употребить все усилия, чтобы расстроить эту глупую дуэль.
На другое утро мы с первым пароходом отправились в Петербург. Я в волнении ждала возвращения Б. от французов и выбежала к нему на лестницу, завидев его издали из окна. Б. успокоил меня, что дело уладится, потому что он заметил, какое впечатление произвел на секунданта, когда стал говорить ему о необходимости принять меры осторожности, чтобы полиция не проведала о дуэли, так как дуэли строго преследуются в России законами. Некрасов встретил Б. словами:
— Ну, что, когда назначен день? Б. отвечал, что день еще не назначен. Некрасов торопливо спросил:
— Почему?
— Потому, что я признал неудобным, чтобы вы стрелялись в окрестностях Петербурга, а придумал, что мы вчетвером отправимся, под видом охоты, подальше по железной дороге, и никто не обратит внимания на то, что мы пойдем в лес вчетвером.