, то есть освящал наступающие будни кубком вина и благодарил Бога за то, что он разделил праздники и будни, свет и тьму. В конце молитвы отец осушал кубок, нюхал наполненную гвоздикой благовонную шкатулку, некоторое время держал пальцы над витой горящей восковой свечой, пропуская между ними свет, потом выливал остаток вина на стол и гасил в нем свечу.
Итак, все принуждение, которое, несмотря на свое великолепие, налагает Песах, снималось, и для нас, детей, наступала весна с ее радостями и играми на свежем воздухе. В доме предстояло еще много работы: из всех углов и закоулков нужно было собрать пасхальную посуду и снова ее убрать. Вечером Шимон-мешорес приносил из погреба большие ящики и укладывал в них все, до самого последнего горшка и блюда, так что назавтра не оставалось и следа от стоившего стольких трудов Песаха. Даже остатки мацы нельзя было доедать; в некоторых еврейских домах было принято вешать на стену один-единственный большой круглый кусок мацы, чтобы он целый год напоминал о наступлении следующего Песаха. Сразу после праздника хозяйки обследовали разные виды круп, опасаясь, что за восемь дней «отсрочки» в них могли завестись черви, ведь в это время в нашей местности уже становилось жарко. Правда, у нас в доме не жаловали прошлогоднюю крупу, так называемую йошен[83]. Мы ждали, пока появится крупа нового урожая — ходеш[84].
У нас в доме первые недели весны проходили в подавленном настроении времени сфире[85] (от Пасхи до Швуэса), когда запрещается любая радость, любая игра. Пойти в театр или в концерт, отпраздновать свадьбу, даже просто надеть новое платье или новые туфли, даже просто в страшную жару искупаться в реке — все это в моем отчем доме строжайше возбранялось. Только в пятницу во второй половине дня разрешалось вымыться в теплой воде. Все украшения вроде бус или вышитых налобных повязок откладывались в сторону. Мы надевали простые старые платья. Во время сфире мои родители и сестры против обыкновения воздерживались от всех розыгрышей и острот, почти никогда не смеялись и не шутили. Мать часто обещала оделять нас орехами, если мы будем напоминать ей каждый вечер, чтобы она посчитала сфире. Но напоминание оказывалось излишним, ведь она никогда не забывала подсчитывать, сколько дней и недель уже прошло в трауре.
Весна имела для меня особую прелесть. Меня тянуло в луга, раскинувшиеся вокруг нашего дома. Целый день я носилась там в самом веселом настроении, собирая одуванчики и радуясь каждому молодому цветку. Моя постоянная спутница, дочь жестянщика Хая, помогала мне плести из них венки, для которых с берега протекавшей неподалеку речки я еще приносила незабудки. Мы надевали венки на головы и являлись в таком виде домой. Часто в компании бедных соседских детей я совершала поход в кустарник, окружавший высокую гору поблизости от нашего дома и скрывавший великое множество ярко-красных диких ягод. Из них мы делали длинные шнуры и вешали их на себя как украшения. Во время этих походов я подчас забывала вернуться домой, и мама начинала беспокоиться. Все уже сидят за столом, а меня все нет и нет, и приходилось идти меня искать.
К числу моих любимых мест относился одинокий сеновал, где держали лошадей и хранилась масса душистого свежего сена. Я забиралась наверх, на сеновал, и выкапывала в сене нечто вроде пещеры. Там я играла с моим любимым котенком, учила его стоять и сидеть на задних лапах, пеленала его в свой передник, тянула за ухо и кричала: «Кошка, хочешь кашки?» Несчастное животное выдергивало свое ухо и отряхивалось, что я истолковывала как «нет». Тогда я тянула его за другое ухо и кричала: «Может, ты хочешь кугеля[86]?» (жирное субботнее блюдо). Котенок душераздирающе мяукал, что я истолковывала как «да». Но эта игра мне быстро надоедала, я набирала охапки сена и через большие щели сбрасывала их с сеновала в стойла, прямо под морды стоявших внизу лошадей, а они жадно заглатывали лакомство.
Чтобы положить конец моему безделью, странствиям по горам, полям и кустарникам и опасному пребыванию на сеновале, мать решила отдать меня в хедер[87] (начальную школу) и доверить меламеду (учителю начальной школы), у которого брала уроки еврейского моя старшая сестра.
В один прекрасный день, когда я после обеда увлеченно играла во дворе, мама вдруг выглянула из окна и позвала меня в столовую. Там уже сидел, подстерегая меня, реб Лейзер, меламед, и мать, обращаясь к нему, сказала: «Вот моя Песселе, завтра она вместе с Хавелебен[88] (моя сестра) придет к вам в хедер». От робости я едва осмеливалась поднять на него глаза. «Но котенка нельзя брать с собой в хедер», — сказал реб Лейзер. Это заявление отнюдь не вызвало моей к нему симпатии. Очарование новизны, которую сулило мне посещение хедера, наполовину померкло. Я сидела и грустно размышляла о том, что же теперь будет с моим котенком и прочими радостями жизни. Я слышала, как реб Лейзер сказал матери: «Значит, во вторник слуга отведет ее в хедер». Он пожелал доброй ночи и растаял в сгустившихся сумерках. Теперь мне нужно было проститься с веселыми играми, с дочкой жестянщика Хаей, которая приносила такие красивые кастрюльки, с Пейке, которая так изобретательно играла в куклы, и с Ентке… Сколько раз мы встречались в конце садового забора и, уютно усевшись на большой деревянной колоде, рассказывали друг другу печальные и веселые сказки, от которых хотелось то горько плакать, то смеяться до упаду. У меня сердце разрывалось при мысли, что всему этому пришел конец. Правда, меня немного утешал интерес к месту действия моей новой жизни. Мать посоветовала мне после ужина пораньше лечь спать, чтобы встать рано утром одновременно с сестрой и вместе с ней идти в школу.
В эту ночь я спала не так спокойно, как обычно. Даже встала раньше сестры. И няня умыла и одела меня первую, и мне даже пришлось ждать сестру.
Первый школьный день!
Пришел младший помощник учителя, чтобы забрать меня в школу. Я глядела на него во все глаза. Это был долговязый подросток с невероятно широким ртом и двумя длинными тонкими светлыми локонами, закрывавшими большие ослиные уши. Его глаз почти не было видно, потому что он носил теплую островерхую меховую шапку кучме, которую надвигал на лоб даже в самую большую жару, словно она навек приросла к его голове. Его наряд тоже нельзя было назвать очень шикарным, не говоря уже об обуви: один башмак был ему слишком велик, и он терял его на каждом шагу, а второй — слишком тесен, так что он прихрамывал и волочил ногу; было ясно, что башмаки из разных пар. Он приехал из кехиле (общины) местечка Заблудово, и звали его Велвл. Это все я узнала, заглянув через приотворенную дверь в кухню, где его кормили завтраком. Дело в том, что он питался, как у нас говорили, «днями», то есть раз в неделю у родителей одного из учеников. У нас он ел по вторникам. Он был такой забавный, что я не могла удержаться от смеха. И в самом деле, долговязый парень плюхается на самый краешек кухонной скамьи, другой край, естественно, поднимается вверх, и бедняга во всю длину растягивается на полу. Даже наша угрюмая кухарка рассмеялась. Однако эта авария не помешала младшему помощнику проглотить свой завтрак прямо-таки с волчьим аппетитом. Потом провожатый благословил наш первый поход в школу возгласом: «Ну, правой ногою!» По дороге он держался в основном в арьергарде, наверное из-за разновеликих башмаков. Но вскоре показал себя нашим смелым защитником.
Этот повод предоставила ему привязавшаяся к нам злая собака. Мы перепугались и оглянулись на провожатого, ища у него помощи, однако именно он первым завопил со страху. Невзирая на свои башмаки, он кинулся удирать со всех ног, мы пытались его догнать, но где там, он значительно превосходил нас в скорости. Сестра схватила меня за руку, и мы, едва дыша, стали повторять, как молитву, известный стишок:
Собачка, собачка, не смей меня кусать!
Придут три чертенка, будут тебя рвать.
Собачка, собачка, не смей меня кусать!
Придут три чертенка, будут тебя рвать.
Я — Яаков, ты — Эсав,
Я — Яаков, ты — Эсав![89]
Заклинание следует произносить на одном дыхании, но не двигаясь с места. Мы были твердо убеждены, что собака успокоится и даст нам пройти…
Наш героический спутник ждал нас на безопасном расстоянии до тех пор, пока мы не приблизились. И процессия тронулась дальше. По пути сестра показывала и объясняла все, что казалось мне новым и странным. Мы видели много будок, лавки старьевщиков и массу людей, сквозь которую надо было пробиваться к хедеру, куда мы и прибыли к восьми часам.
Кажется, некогда, давным-давным давно, домишко был окрашен в желтый цвет. Теперь он глубоко врос в землю, а его маленькие окошки едва пропускали дневной свет. На окружавшей домик завалинке играли в разные игры мои будущие соученицы — девочки примерно моего возраста или ровесницы сестры. Они пялились на меня во все глаза. Мы остановились у входной двери. Для меня, непосвященной, не так-то просто было найти здесь свой путь! Сестра прошла вперед, открыла дверь, проскочила в коридор и протянула мне руку. Я ухватилась за нее и попыталась нащупать ногой порог. Этот последний представлял собой полусгнивший кусок дерева, глубоко погруженный в глинобитный пол. Я продолжала вытягивать ногу, пока она наконец не нашла опору. Тогда я рискнула проделать то же второй ногой и мужественно совершила шаг вперед. Сестра напомнила, что можно споткнуться о ведущую в погреб лестницу и опрокинуть бочонок с водой, на краю которого лежал большой деревянный черпак (позже он постоянно соблазнял нас, детей, выпить воды). Далее находились ведро и щетка. Слева я заметила дверь с деревянной палкой вместо ручки, отполированной как стекло от частого употребления. Сестра отворила дверь, вошла в школьное помещение, а я за ней. Стоять было неудобно. При первом же шаге мы натолкнулись на скамейку, накрепко приделанную к длинному деревянному столу, на котором лежали всякие учебники и молитвенники. С другой стороны стола стояла похожая скамейка, упиравшаяся в стену. Предоставляю фантазии читателя вообразить ширину этого просторного зала! Реб Лейзер, меламед, восседал во главе стола, откуда мог царственным взором окинуть все свои владения.