Воспоминания бабушки. Очерки культурной истории евреев России в XIX в. — страница 36 из 68

(для невесты) и хосен матонес[260] (для жениха) определялся, как правило, не только личным вкусом, но и общепринятыми обычаями. Некоторые подарки считались обязательными, их получала каждая кале и каждый хосен, даже самые бедные. Жениху преподносили прежде всего талес (молитвенный плащ) и китль (саван), который молодой человек надевает только на Йом-Кипур, а пожилой, имеющий взрослых детей, еще и по субботам. Если невеста была бедной, подарки ее жениху, прежде всего талес, покупались вскладчину. В число подарков входила еще шапочка из серебряной нити; на помолвку дарили часы без цепочки (мужчины носили тогда часы на черных шелковых шнурах, обычно сплетенных невестой). Я и сейчас еще помню, как искусно сестра сплела шнур для часов своего жениха, украсив его (шнур) мелким бисером.

Если невеста была девушкой богатой, то ее жених получал к свадьбе штраймл (дорогую меховую шапку) и серебряную пушкеле (табакерку).

Невесте полагалось на свадьбу дарить молитвенник «Корбен минхе»[261]. Балбатим[262] (люди среднего достатка) давали за дочерьми приданое порядка ста рублей. В число подарков обязательно входил канек (черная бархотка, усеянная рядами мелких жемчужин). Жемчужины должны были быть обязательно натуральными. Размеры жемчужин зависели от размеров состояния мехутоним[263]. К бархотке в виде висюлек крепилось несколько дукатов. Самые богатые невесты получали к свадьбе золотые монеты номиналом в пятнадцать рублей. Были монеты и вдвое дороже — тридцатирублевые с изображением трех королевских голов в профиль. Эти монеты назывались шауштюки, то есть предназначались только для разглядывания. Далее невеста получала шлейерлах (вуальку) из тонкой белой кисеи для ношения на голове. Богатые получали в подарок бриллианты, главным образом в виде серег, жемчужные ожерелья и золотую цепочку, но без часов. В качестве свадебного подарка часы стали фигурировать только в сороковых годах. Цепочку же надевали на выход, на уличное платье, как описано в первом томе. Ее крепили на груди самыми фантастическими способами.

Эти подарки дарили друг другу не жених и невеста, а их родители в день свадьбы. Около полудня бадхен (записной краснобай, оратор и затейник) приносил их под музыку в дом невесты.

Патриархальная жизнь того времени регулировалась обычаем и ритуалом. Современному поколению с его излишней чувствительностью такая дотошность в мелочах может показаться странной и даже унизительной. Но точные согласования и расчеты служили единственной цели — заранее предотвратить все недоразумения, склоки и раздоры между мужем и женой.

Год в невестах

Я вернулась в свою привычную жизнь. Мне не нравилось, что, раз я невеста, все носятся со мной, как с писаной торбой. Я просила домашних не приставать ко мне с разговорами о женихе, не терпела никаких послаблений и как прежде исполняла свои обязанности. Теперь хозяйство было в основном на мне, потому что старшая сестра им не интересовалась, а наша дорогая мама целый день молилась, пела псалмы и читала священные книги «Менойрес Хамеор»[264] и «Нахлас Цви»[265].

Одновременно я продолжала прилежно учиться у господина Подревского, так как поставила себе целью до свадьбы пройти обе грамматики: русскую Востокова и немецкую Хейзе. Теперь во мне было столько жизнелюбия, бодрости, счастливых предчувствий, что любая работа давалась легко. Мое настроение заражало всех наших, и в доме царило веселье.

Всего через три недели после помолвки отец вернулся из города, сияя от радости, и вручил мне запечатанное письмо, адресованное на мое имя. Впервые в жизни я получила настоящее письмо. Вскрыла его дрожащими руками и прочла следующее:

«Любимая и дорогая Пешинка, чтобы Ты мне была жива-здорова, единственное сердце мое!

Мы теперь в Слуцке, а Ты уже конечно дома, и между нами 275 верст. Еще только вчера я был с Тобой и слушал Твой милый и нежный разговор. О, как же я был счастлив. А теперь знаю только одно — через два часа, которые отец хочет провести здесь, придется ехать дальше, с каждой секундой все дальше от Тебя, дорогая моя Пешинка. Дорогая моя, единственная Пешинка, Ты не представляешь себе, что со мной было, когда я сел в карету и она тронулась и через две секунды Ты пропала из виду. А каково мне было потом, я мог бы описать Тебе на многих страницах, но побоялся Тебя растревожить. Только Ты одна, ангел мой, Ты одна можешь понять, каким было бы для меня утешением увидеть Твой дорогой почерк, прочесть о Твоих чувствах ко мне. Я бы, кажется, заново родился! Мне не остается ничего, кроме как торопить время, отделяющее нас друг от друга. И Ты тоже поторопи его. Какое это будет счастье — получать письма с Твоими словами.

На пути у нас была одна остановка через две станции после Березы. Мы простояли шесть часов, с десяти утра до четырех вечера, а я радовался, думая о том, что за это время уехал бы еще дальше от Тебя.

Я так надеюсь, что Ты доставишь мне счастье Твоими письмами, и ни о чем больше не молюсь.

Будь же здорова и весела, скорей бы Бог дал нам увидеться, дорогая моя Пешинка!

Хонон Венгеров.

P.S. Дорогая! Надписывай на конверте мое имя, очень Тебя прошу. Прости за плохой почерк, это из-за того, что писал карандашом.

Попроси за меня прощения у всех ваших, что я им не написал, меня уже торопят, пора ехать. Еще раз — будь здорова, чего желает Тебе Твой

Тебя любящий

Хонон.

8 июля 1849 года. 10 часов утра

Пишу адрес на Твое имя, на что отец дал мне разрешение».


Я прочла эти сердечные излияния и ужасно смутилась. Мои родители все спрашивали меня о содержании письма, но я не могла им сказать. Я только со слезами на глазах умоляла, чтобы они разрешили мне писать жениху, ведь он так об этом просил. Родители на радостях согласились, что было в общем-то поразительным отступлением от тогдашних ортодоксальных правил. Они так гордились тем, что их Песселе получила письмо на свое имя, что проявили совершенно неожиданную снисходительность. Так началась наша переписка.

Я всегда берегла письма моего жениха как величайшее сокровище. Еще и сегодня, через пятьдесят девять лет, они сохранились у меня все до одного. Иногда я перебираю эти пожелтевшие листки, вызывая в памяти то прекрасное время, и даже сегодня греюсь в лучах некогда пережитого счастья.

Я немедленно сочинила ответ и уговорила родителей приписать несколько слов в знак их согласия на переписку, так как без их одобрения она считалась бы неприличной.

Мое счастье было омрачено неожиданной бедой: сестра Лена заболела какой-то нервной лихорадкой. Врачи уже потеряли всякую надежду, как вдруг наступило улучшение, и наша любимая младшая сестренка была вновь подарена нам Богом. А произошло это так. Когда смертельно бледная девочка лежала без сознания, врачи применили крайнее средство: положили ее в холодную ванну, где продержали десять минут, а потом вынули и перенесли в хорошо согретую постель. Все так волновались, что позабыли вытащить из постели горячую грелку. Девочка лежала на грелке и сильно обожглась. Этот-то глубокий ожог и стал ее спасением. Врачи считали, что если бы не ожог, она бы погибла. Я связываю это с тогдашними медицинскими воззрениями. В то время при опасных заболеваниях любили применять метод «волосяной веревки». Считали, что гнойник вытягивает из тела болезнь. Сестренка начала выздоравливать, хотя и очень медленно. Она еще несколько месяцев была прикована к постели. Мы с сестрой выполняли обязанности сиделки, так как больная предпочитала видеть рядом с собой близких, а не чужую тетю. Я дежурила у ее постели днем и ночью, спала в ее комнате, кормила с ложки. Для меня это было трудное время, и только письма моего жениха придавали мне мужество и новые силы.

Но тут мне пришлось пройти через тяжелое испытание. До меня дошли разговоры, что родители не одобряют моей переписки и говорят, что «вся эта помолвка — ненадежное дело». Я безмерно огорчилась, днем и ночью лила слезы и все доискивалась причины такой перемены в их отношении. Наконец младшая сестра сжалилась надо мной. Она рассказала, что кто-то оклеветал моего жениха в глазах родителей, представив его скопищем всех скверных качеств. Я страдала невыразимо. Отец ходил мрачнее тучи. Настроение в доме было подавленное. В конце концов отец написал в Гомель, городок рядом с Конотопом, где жил наш родственник реб Эйзек Эпштейн, и просил его выяснить, как обстоит дело. Вскоре пришел ответ, из коего явствовала полная необоснованность клеветы. Семья Венгеровых, писал наш родственник, очень состоятельная и приличная, а юноша, о котором идет речь, считается порядочным молодым человеком и хорошим талмудистом. Это известие успокоило бурю в нашем доме. Темные тучи рассеялись. Над моей жизнью снова засияло светлое ясное небо.

Когда приходили письма, а приходили они все чаще, домашние подтрунивали надо мной и смеялись. Но и я смеялась вместе с ними.

Жизнь в родительском доме шла своим чередом. Зима подходила к концу, и весна в том году была ранняя. Сестренка оправилась после болезни и уже могла вставать с постели. Мать готовила мне приданое: заказывала, выбирала, покупала полотно, шелковые и шерстяные отрезы и кружева. В доме все ходило ходуном. Часто интересовались и моим мнением относительно покупок. А я, высказывая его, робела и краснела.

Белье заказывали на стороне, но платья шили дома. Над ними трудились не портнихи, а подмастерья, молодые ребята, которые, кстати, все пели в синагогальном хоре. Во время работы они часто с удовольствием заводили песни из религиозных представлений — игры на Пурим, игры о Голиафе, игры об Иосифе