, уступил место обожанию какой-нибудь модной опереточной дивы. Новое поколение было не чуждо цинизма.
И конечно, в столь просвещенных кругах изучение Талмуда полностью прекратилось. Находились, правда, романтики, неспособные преодолеть свою отсталость, они продолжали изучать Талмуд и отправляли детей к учителю-талмудисту. Но среди «образованных» такие встречались крайне редко.
Даже некоторые вполне правоверные родители считали необходимым дать детям европейское образование и отпускали их на учебу в столицу. Они ставили сыновьям лишь одно непременное условие: чтобы те ели только кошерное. Иногда это приводило к ситуациям прямо-таки анекдотическим. Вот один анекдот.
Однажды очень набожные родители отправили своего сына учиться в Петербург. А спустя некоторое время послали туда его приятеля-христианина, чтобы тот проверил, исполняет ли его друг данное родителям обещание. Вернувшись из Петербурга, приятель успокаивает родителей, говорит, что сам обедал с их сыном и видел, что тот ест только кошерное. «А что вам подавали?» — интересуются родители. «Кошерную зайчатину[309], — отвечает приятель. — Ваш сын сказал, что этого зайца зарезал шойхет (еврейский мясник)».
Обстоятельства, о которых я здесь рассказываю, были, конечно, характерны только для так называемых «верхних» слоев. Впрочем, когда суд истории установит свою табель о рангах, кто знает, где со временем окажется верх, а где низ. Так или иначе, крупные культурные преобразования не сразу захватывают целую нацию. На поверхности процессы культурного разрушения и наслоения идут быстрее и заметнее. Но в недрах нации они часто вообще не происходят или приобретают странные формы. И всегда протекают более медленно.
То же было и в Ковно.
В то время в другой части «просвещенного» Ковно, за мостом через Вилию, жили и действовали люди, которых изменившиеся обстоятельства привели на прямо противоположный путь. И они нашли верных спутников в евреях маленьких городков губернии. Их целью стала аскеза[310]. Это были маленькие люди, но великие подвижники. Их величие заключалось в знании Талмуда, в великодушии, любви к ближнему, в скромной самоотверженности. Они свели к минимуму свои потребности в пище, питье и одежде. Но их идеальные цели были грандиозны. Они проводили дни и ночи в размышлениях над Талмудом. Припав к священному источнику, они пили из него с неутолимой жаждой.
Сначала в эту группу аскетов входило всего десять человек. Пристально наблюдая жизнь и учебу молодого подрастающего пролетариата, они мягко, но настойчиво задавали направление его развитию. Позже, найдя достойных единомышленников, эти мужи основали союз, задачей которого была проповедь аскезы. Они презирали любое наслаждение жизнью. Этот мир они воспринимали всего лишь как переходную ступень к лучшему, высшему, более чистому бытию. А потому следовало тщательно обдумывать каждый шаг, каждый поступок. Трижды в день они молили Бога о прощении невольных грехов.
Еврейский пролетариат гетто, изнемогавший в борьбе за существование, тянулся к этим проповедникам. Особенно увлеклись движением молодые талмудисты орем-бохерим. Поначалу проповеди о наказании за грехи происходили в предвечерние часы, старые и молодые слушатели битком набивались в синагогу, словно в канун Йом-Кипура. Все плакали и от всего сердца умоляли Бога о прощении.
Во главе движения стоял знаменитый реб Исроэл Салантер[311] (Липкин), чье душевное величие делало его равным Хилелю[312]. Он был строг к себе и полон несказанной любви к другим. Он боролся за чистоту нравов, но считал, что аскеза никогда не должна вырождаться в разрушение жизни. Все это происходило в 1855 году, когда свирепствовала опустошительная эпидемия холеры. Народ постился в знак покаяния, ибо страшная болезнь воспринималась как Божья кара. Но так как рабби Салантер опасался, что добровольно возлагаемые лишения могут нанести народу непоправимый вред, он после утренней молитвы на Йом-Кипур вышел в синагоге с куском пирога в руке и съел его на глазах у всех. Этим примером он хотел подвигнуть народ к такому же поведению. Реб Салантер был истинным учителем народа, ведь его воспитали реб Хирш Бройде и реб Зундель.
О добродетелях реб Бройде я слыхала такие истории.
Немощеная улица, на которой жила его мать, однажды совершенно размокла из-за сильного дождя. Однако реб Бройде знал, что его старая мать ни за что не пропустит своего ежедневного посещения синагоги. И потому он ночью выложил дорогу кирпичами, дабы его матушка могла, не замочив ног, прийти в Божий дом.
Другая история. Реб Бройде удивлялся и одновременно переживал, что к нему в дом не приходят нищие. Он полагал, что в этом виноват слишком прочный дверной замок, и поэтому в один прекрасный день снял его. Добряку не приходило в голову, что нищие отлично знали, что он так же беден, как они, и обходили его дом из жалости.
Реб Зундель занимался штудированием Талмуда на лоне природы, в полях и лесах. Однажды он заметил, что за ним следует его ученик Салантер. Он обратился к нему с мудрым поучением, каковое заключил словами: «Исроэл, займись проповедями о Божьей каре и бойся Бога». Эти слова глубоко запечатлелись в сердце мальчика и определили его судьбу. Будучи назначен главой талмудической школы в Вильне, он вскоре оставил должность, чтобы сохранить верность своему идеальному призванию.
Если хасиды рьяно проповедовали против уныния, то проповедь аскетов была направлена против высокомерной радости. Хасидизм учил служить Богу радостно, проповедники кары учили служить Богу серьезно. Уныние, утверждали хасиды, тянет вниз, мешает вознестись на высоты слияния с Божеством. Радость, возражали проповедники кары, ведет к легкомыслию. Деяние приносит искупление, учил рабби Салантер и не уставал призывать общину к трудам любви. Благотворительность и покаяние суть опоры, на которых стоит мир. Если человек хотя бы час в день предается покаянию и один-единственный раз путем покаяния убережется от клеветы, он уже сотворил великое деяние. Воздействие его речей было огромно, обаяние его личности действовало как волшебство. Легко понять, что раввинат Литвы пришел в ужас. Опасались, что проповедь аскезы приведет к образованию сект, которые строго возбраняются иудаизмом. Между хасидами и аскетами часто возникали странные споры, вызывавшие у просвещенцев только насмешки. Ведь как раз в Ковно жили первые адепты лилиенталевского движения.
Одной из самых примечательных личностей среди последних был еврейский поэт Авраам Мапу[313]. Тихий, непритязательный человек, прирожденный учитель, он жил весьма скромно, зарабатывая на хлеб преподаванием русского и немецкого языков. И только у себя в кабинетике он оживлялся и становился тем Мапу, которого еврейский мир чтит как первого крупного еврейского беллетриста. В этом невзрачном еврее из гетто жила странная душа. Из кривых узких улочек района оседлости, из душной атмосферы гетто со всеми его бедами и нищетой воображение увлекало его в великое блистательное прошлое народа, и он написал свой первый вдохновенный роман «Ахават Цион» («Любовь к Сиону»). Еврейский читатель нашел в романе картины разительного контраста между унылым прозябанием на чужбине и великолепием и величием еврейской жизни на собственной земле.
За этим романтическим опусом последовал толстый сатирический тенденциозный роман «Аит Цавуа» («Ханжа»), горький протест против устарелых форм еврейского образа жизни. Роман привел в восхищение молодежь и возмутил стариков. Мапу и его роман подверглись травле, преследованиям, издевательствам. Но Мапу нашел и восторженных приверженцев в среде еврейской молодежи. Он боролся за просвещение евреев, но использовал новое, до сих пор не применявшееся средство — настоящую поэзию. Он дал юношеству новые идеи, указал новые пути, открыл новые горизонты и жизненные возможности. Сколько поэтических талантов вдохновлялось его творчеством!
Этот задумчивый человек был частым гостем у нас в доме. Он преподавал моему старшему сыну немецкий и русский языки. Иногда после занятий Мапу ненадолго задерживался, чтобы побеседовать с моим мужем, который высоко ценил и почитал его. Слушать их взволнованные разговоры было для меня истинным наслаждением.
Поначалу наша жизнь в Ковно складывалась очень удачно. Мой муж чувствовал себя здесь в своей стихии, и, хотя новые обычаи были мне чужды, со временем я оценила здешнюю общительность, свободную, простую, изысканную и безобидную веселость. Моя робость постепенно исчезла, и я охотно принимала приглашение на частые журфиксы, где гостями были и мужчины и женщины. Я наблюдала, приглядывалась и развлекалась — смотря по настроению.
Я все еще носила свой шейтель, парик и чепец на обритой голове. Но другие дамы нашего круга, даже пожилые, давно с ним расстались. Я чувствовала себя неловко, но была далека от мысли последовать их примеру, хотя и знала, что мои собственные волосы были бы мне очень к лицу. Но вскоре муж потребовал, чтобы я сняла шейтель. Он сказал, что я должна приноравливаться к светским обычаям, чтобы не вызывать насмешек.
Однако я не выполнила его желания и еще много лет носила парик.
В Ковно дела у нас шли не блестяще. Наступил 1859 год, в Польше и Литве началось брожение. Готовилось польское восстание. Духовенство начало проповедовать в народе абстиненцию (трезвость), то есть агитировать против употребления спиртного. А поскольку доходы нашего предприятия были связаны с откупным винокурением, над нами нависла угроза разорения. Ежемесячная сумма откупа, которую концессионеры должны были вносить в государственную казну, составляла 120 000 рублей, и вскоре мы оказались неплатежеспособными. Разорились все три семейства, участвовавшие в предприятии: Кранцфельды, Городецкие и Венгеровы. Мой муж, правда, мог бы обеспечить свое существование в качестве служащего, но дед не пожелал, чтобы он занял место подчиненного на предприятии, где прежде был хозяином. Муж подчинился и остался без куска хлеба.