Воспоминания бабушки. Очерки культурной истории евреев России в XIX в. — страница 49 из 68

Политическая пропаганда в Польше подействовала и на еврейскую молодежь. Молодые евреи приняли участие в восстании с таким жаром и пылом, словно они боролись за собственное дело и собственное отечество. Предостережения знаменитого раввина Майзельса[314] в Варшаве, который заклинал еврейское юношество вернуться под свое, еврейское знамя, под знамя Торы, не были услышаны. Молодые евреи ринулись в битву за Польшу[315].

И обманулись в своих упованиях. Победила сильная Россия. По всей Польше прошлись казаки с нагайками, и они не щадили евреев. Но бунтарей ожидало еще большее разочарование. Да, они проливали свою кровь и бесстрашно, самоотверженно сражались в рядах поляков. И все-таки остались презренными, презираемыми, всего лишь евреями. Снова оправдалась еврейско-польская пословица: «Пришла беда — зови жида, прошла беда — гони жида».

Весной в стране наступило затишье. Но то не было спокойствие исполненных желаний и осуществленных требований, улыбающееся спокойствие победы. Это была жуткая тишина, безмолвно говорящая об ужасах, крови и изгнании.

А мы… мы стояли на краю пропасти. Нужно было начинать все сначала, искать заработок. К счастью, моему мужу вскоре предложили место на строительстве телеграфа в Вильне.

Недолго думая он отправился туда. Я с тремя детьми осталась в Ковно. Через некоторое время мы последовали за ним в Вильну.

Вильна

Вильна, некогда столица Литвы, была тогда большим городом с импозантными частными и казенными зданиями, старой ратушей, театром и прекрасными, в основном готическими католическим церквами, среди которых особенным великолепием отличалась «Остробрама» с порталом высокой архитектурной ценности. Никому, ни христианину, ни еврею, не разрешалось проходить через эти ворота с покрытой головой. Часто можно было видеть, как прохожие опускались там на колени. Большинство правоверных евреев избегали там появляться, хотя ворота находятся в центре города.

Благодаря богатым магнатам, которые жили в окрестностях Вильны и имели коммерческие связи с городом, в столице процветала промышленность.

В то время город имел еще совсем польский колорит; повсюду преобладал польский язык, и весь образ жизни определялся польскими обычаями.

Но это положение менялось. После польского восстания шестидесятых годов генерал-губернатором Вильны был назначен пресловутый Муравьев[316]. С беспримерной жестокостью этот человек попытался искоренить проблему и русифицировать всю губернию. Он жил в своем дворце как в плену, даже каминная труба в его кабинете была замурована. В этом кабинете он спал и там же, у него на глазах, ему готовили на спиртовке пищу. Он жил в такой изоляции, что ходили слухи, будто он вообще не существует. Он был страшным призраком, мифическим персонажем. Привожу один эпизод. Еврейские рабочие чинили крышу его дворца. При этом они обсуждали вопрос о том, живой ли человек этот генерал или привидение. И так как они находились как раз над единственным окном его кабинета, они опустили на крепкой веревке мальчика-ученика, чтобы тот заглянул в окно кабинета. Когда мальчик оказался перед окном, губернатор увидел его и в первый момент страшно испугался, решив, что таким изощренным образом на него готовится покушение. Он поднял тревогу, мальчика сняли, обрезав веревку. Увидев перед собой дрожащего подростка, генерал не мог удержаться от смеха и отпустил мальчишку с миром, даже не наказав розгами. Но такая снисходительность со стороны губернатора была редкостью. Во время его правления палачи не знали отдыха. Почти каждый день под грохот барабанов всходили на эшафот несчастные люди. И всегда при этом толпа, охваченная болью и состраданием, а часто гневом и яростью, собиралась к месту казни и провожала приговоренного в последний путь. Однажды утром, когда мы сидели за чайным столом, нас заставила вздрогнуть зловещая барабанная дробь. Мы бросились к окну и увидели жалкую телегу, запряженную одной лошадью, она везла к месту казни троих мужчин. Повозка представляла собой доску, положенную на четыре колеса, на ней стояла скамья со спинкой и доска, на которой были написаны имена так называемых преступников. Это устройство называлось позорным столбом. Оно двигалось через весь город до большой рыночной площади, где была сооружена виселица. Там телега останавливалась. Подручным палача приходилось поддерживать полумертвых людей, чтобы подвести их к виселице. Там им набрасывали на головы мешки, а на шеи петлю. Петлю затягивали одним рывком, одновременно совершая казнь всех троих. Как сейчас вижу перед собой три качающихся тела, дергающиеся в предсмертных корчах. Никогда не забуду этого зрелища. Понятно, что народ, помнивший о бесчисленных жертвах польского восстания, жил в угрюмом ожидании очередных жестокостей. Все, христиане и евреи, годами носили траур. Появиться в светлом платье даже на торжестве, в театре или в концерте считалось преступлением. Тот, кто отваживался нарушить этот неписаный закон, мог быть уверен, что какой-нибудь польский патриот обольет его керосином.

Когда мы прибыли в Вильну, город еще сохранял свой старый колорит. Политически это был жандармский участок, а в культурном отношении — поскольку дело касается евреев — цитадель еврейской духовной аристократии.

Еврейское общество в этом городе, который называли «еврейскими Афинами»[317], составляли именитые, богатые и частично еще консервативные еврейские семейства и маленькая группа прогрессистов — представителей новых идей. Но приверженцы просвещения сидели тихо и не решались, как в Ковно, выступать против старой традиции. Потому что здесь, в Вильне, старики сохранили свой авторитет. Их духовные руководители, такие, как реб Элиа[318] и здешний гаон реб Акиба Эйгер[319], получили у потомков почетный титул патриархов. Эти имена во всем своем блеске сохранились в памяти евреев. Вильна, оплот талмудической учености, город великой общины с ее многочисленными школами и знаменитым синагогальном двором, где сотни старых и молодых людей днем и ночью штудировали Талмуд, эта Вильна производила сильное впечатление на поклонников современности. И они не отваживались публично хвастать своей «просвещенной безрелигиозностью».

Новое окружение оказало благотворное влияние на моего мужа, и я с радостью видела, как он, без всякого принуждения, повинуясь только внутренней потребности, снова обратился к штудированию Талмуда и пытался свернуть с ложного пути, на который вступил. Теперь он сам преподавал еврейский нашему сыну Шимону, читал с ним вместе Библию и Мишну, чего никогда не делал в Ковно. А еще он решил отдать мальчика в школу раввинов.

Здесь в Вильне я встретилась со своей сестрой Леной, за которой ухаживала, будучи невестой. Она жила здесь с мужем и детьми. Мы обе были очень рады нашей встрече, но она оказалась недолгой.

Наши денежные дела день ото дня шли все хуже. Наконец мой муж решился поискать себе занятие в другом месте. Он оставил нас в Вильне, а сам отправился в Петербург, где его по-братски принял наш преуспевающий зять Зак. В его доме вращались крупные предприниматели, благодаря которым мой муж вскоре нашел себе дело. В крепости Свеаборг на Финском заливе в Гельсингфорсе строилась казарма, и муж получил там хорошее место. Он уехал в Гельсингфорс в марте 1866 года, и весной того же года я с детьми последовала за ним.

Поскольку в Гельсингфорсе нам предстояло жить в крепости, меня обеспокоило обучение двоих старших мальчиков, и я решила отвезти их в Митаву[320], к раввину. Я ему написала, он ответил письмом, что принимает все условия и что дети получат в его доме вполне современное европейское образование. Эта перспектива меня обеспокоила. Я написала еще раз, что надеюсь, что, несмотря на все современное образование, у него в доме ведется кошерная кухня, а иначе я не смогу доверить ему детей. Я получила удовлетворительный ответ и приступила к осуществлению своего плана. Однако странная случайность воспрепятствовала моему замыслу. Я села с обоими детьми не в тот поезд, несколько раз пересаживалась и в конце концов вместо Митавы оказалась в совершенно незнакомом городе, который к тому же находился значительно ближе к Вильне, чем к цели моего путешествия. Эта случайность оказалась решающей, и мои дети так и не попали в обучение к митавскому раввину. Ничтожная причина, великие последствия.

Приближался срок встречи с мужем, который должен был забрать нас в Петербурге. Времени было в обрез. Поэтому я сразу же возвратилась в Вильну. Вскоре мы встретились в Петербурге, и я рассказала мужу историю с поездом. Он смеялся и радовался тому, что мы не расстанемся с детьми. На следующий день мы сели на пароход, который отправлялся в Гельсингфорс.

И снова ожила надежда на лучшие времена.

Гельсингфорс

Мы прибыли в крепость Свеаборг. Чужой народ, чужие нравы и обычаи. Чужой язык! Я не понимала ни финского, ни шведского и могла объясняться со слугами только через единственного русского служащего. Но уже через два месяца мне удалось по методу Оллендорфа выучить столько, сколько было необходимо для общения.

Несмотря на суровый север и семь месяцев зимы, народ в Гельсингфорсе веселый, бодрый и интеллигентный. Шведов и финнов различить легко. Финны — мужчины и женщины — приземистые, крепкие, с русыми волосами, носом картошкой и маленькими глазками. Шведы — высокие блондины, с тонкими благородными чертами лица, чудесными густыми волосами и большими белыми здоровыми зубами. Жили они скромно. Хотя продукты питания были очень дешевы, трапеза состояла обычно из сельди, вареного картофеля и черного хлеба. И простые люди, и люди состоятельные по местному обычаю пекли этот черный хлеб осенью и заготавливали на всю зиму. Хлеб имел форму каравая с дыркой посредине. Караваи нанизывались на шнур и сушились в подвешенном виде. Считалось, что этому черному хлебу местное население обязано своими здоровыми красивыми белыми зубами. Богатые люди в городе вели весьма скромный образ жизни и питались почти так же, как бедные. Они позволяли себе другую роскошь: в Гельсингфорсе не жалели денег на образование и развлечения. Город, где было всего двадцать тысяч населения, имел два театра, три библиотеки с абонементом, комфортабельные гостиницы и многочисленные кафе.