[329], дерзали ставить в упрек родителям самый факт своего рождения, если что-то в жизни получалось не так, как им бы того хотелось. Иногда такой вот умник новейшей формации мог снисходительно заявить: «Если я увижу, что опасность грозит одновременно моей матери и постороннему человеку, я сначала спасу мать!» Как будто это не разумелось само собой, нуждалось в доказательстве, могло быть иначе. Так далека была молодежь восьмидесятых-девяностых годов от естественных чувств, от инстинктивного порыва, от голоса крови.
Если семейные сцены между родителями и детьми сороковых-пятидесятых годов еще можно было описывать с юмором, то ссоры семидесятых-восьмидесятых во многих еврейских домах имели трагический исход.
Еврейская молодежь растворялась в чуждой стихии. Ее лозунгом стала предельная ассимиляция. В еврейской жизни все полетело кувырком, царил настоящий хаос, тоху вабоху[330], но Дух Божий не носился над водами. Таковы были настроения и ситуация еврейской молодежи, когда разразилась мрачная холодная буря, поставившая под угрозу их жизнь и судьбу.
Вайехи хайом![331] 1 марта 1881 года внезапно погасло солнце, взошедшее над еврейской жизнью в пятидесятых. На берегу Мойки в Санкт-Петербурге был застрелен Александр Второй. Навеки застыла рука, подписавшая указ об освобождении шестидесяти миллионов крепостных. Навеки умолкли уста, произнесшие великое слово освобождения. И ожидаемое народом исцеление отодвинулось в далекую и неведомую даль.
На заседании Минской городской думы было решено послать двух делегатов в Петербург для возложения венков на могилу гуманного императора. Выбрали бургомистра, господина Голиневича, и моего мужа. Община выправила им документ о полномочиях за подписью всех членов, и мужчины уехали в Петербург.
Евреи впервые были допущены к участию в такой траурной церемонии.
Настали иные времена, зазвучали иные песни. Змеиное отродье, которое до сих пор не решалось показываться при дневном свете, выползло из трясин: антисемитизм поднял голову и загнал евреев назад, в гетто. Перед ними без лишних разговоров захлопнули двери образования. Ликование пятидесятых и шестидесятых годов сменилось поминальными молитвами, надежда на будущее обернулась жалобами Иеремии[332].
У евреев отобрали последние остатки прежних свобод. Ограничения и запреты с временными послаблениями и ужесточениями продолжаются по сей день, и конца им не видно. Право евреев на жительство[333] все больше сужалось. Пребывание в Петербурге и других городах России было либо вообще запрещено, либо предоставлялось определенным категориям евреев, например купцам первой гильдии, которые обязаны были платить за него высокие пошлины правительству, или лицам, получившим в России высшее образование.
Но само академическое образование было для евреев очень затруднено. Их фильтровали сначала при приеме в гимназию, а тех немногих, которые все-таки, несмотря на разные препятствия, заканчивали гимназический курс, еще раз просеивали при записи в высшие учебные заведения. Понятно, что эти строгости привели к расцвету коррупции среди евреев и русских. Евреи применяли все мыслимые средства, чтобы в обход драконовских законов[334] добиться для своих детей доступа в гимназии и университеты. Позже дело дошло до того, что еврейские родители оплачивали учебу детей неимущих христиан, чтобы иметь возможность обучать в той же школе своих детей. Ведь евреи имели право составлять только определенный процент от общего числа учеников.
При зачислении в школу деньги и протекция играли главную, а часто и единственную роль. Легко представить, как влияла эта деморализация даже на маленьких детей. Еще до начала приемных испытаний маленькие кандидаты спрашивали друг друга: «А сколько дает твой отец?» И все больше горечи копилось в детских душах. Богатым опять удавалось добиться многого, а бедным не доставалось ничего. У кого деньги, у того и право!
Но даже если ценой титанических усилий удавалось дотянуть еврейского мальчика до экзаменов на аттестат зрелости и даже если он выдерживал их с высшим отличием, это вовсе не гарантировало ему зачисления в высшее учебное заведение. И здесь действовала процентная норма. И так как число еврейских студентов и здесь зависело от числа нееврейских учащихся, много, очень много евреев оставались за стенами университетов. А выбор профессии для еврейского юноши в России — это отнюдь не вопрос склонности и способности или намерения родителей. Он всегда и непременно — дело слепого случая, который благоприятствует немногим и безжалостно исключает большинство. Только потому, что они — евреи.
Атмосфера вокруг евреев становилась все более мрачной и грозовой. На каждом шагу их высмеивали даже самые низшие слои населения. Вспоминаю характерный эпизод, произошедший с моим мужем в Минске. Однажды он попал на улице в толпу и услышал рядом лаконичную команду: «Прочь с дороги, жид!» Обернувшись, он увидел русского, чьи черты исказились от ненависти. На улице было полным-полно евреев. Тогда мой муж недвусмысленно поднял свою прогулочную трость и громко крикнул: «Незачем грубить, улица свободна для всех!» В один миг его окружили разгневанные евреи, готовые немедленно отомстить обидчику. Антисемит немедленно скрылся.
Через несколько дней моего мужа пригласил к себе губернатор и приветствовал его такими словами: «Я слышал, вы в городе больше командир, чем я. Может быть, вы вообще хотите на мое место?» Муж вежливо поблагодарил и со спокойным достоинством заверил губернатора, что вполне удовлетворен своим местом директора коммерческого банка и ни на какую другую должность не претендует.
Если бы не высокое положение мужа и его связи в министерских кругах, эта история закончилась бы скверно. Любой другой был бы тяжко наказан.
Аналогичные эпизоды повторялись все чаще. Они были предвестниками кровавых событий, которые не заставили себя долго ждать.
Погром — еще одно новое слово, вошедшее в оборот в восьмидесятые годы… Евреи Киева, Ромн, Конотопа и других городов первыми испытали на себе весь ужас погрома. Бешеная толпа местной черни набрасывалась на беззащитных и расправлялась с ними самым жестоким образом. Газеты, но прежде всего частные письма сообщали страшные подробности событий и распространяли невероятную панику.
Это было начало. Со всех концов России отозвалось многократное эхо. Среди евреев царили подавленность и отчаяние.
Но они недолго пребывали в этой безутешной апатии, они собирали силы для защиты от врага. Они поняли, что Бог поможет им лишь тогда, когда они сами себе помогут. Они мужественно, неустрашимо принимали меры на будущее, памятуя слова Эстер из «Мегилат Эстер»[335]: «Каашер — овадети, овадети!»[336] («Если погибать, погибну!»).
В городе Минске царило угрюмое настроение. Торговля замерла. Евреи оставили свои дела. Они нервно, торопливо пробегали по улицам, бросая вокруг подозрительные взгляды. Они были настороже и в случае погрома стали бы отчаянно защищаться. Каждое мгновение они ожидали взрыва.
Еврейские рыночные торговки, приходившие к нам в дом, с ужасом и возмущением рассказывали о грубостях и угрозах крестьян, дважды в неделю доставлявших на рынок товары. Крестьяне открыто говорили о скором нападении и истреблении всех евреев.
Не менее устрашающие новости муж приносил из банка, а дети из школы. Юдофобские настроения усиливались с каждым днем. Дело дошло до того, что даже уличные мальчишки швырялись камнями в окна уважаемых минских семейств и орали вслед евреям оскорбительные и бранные слова.
Однажды раздался громкий стук в дверь нашей квартиры на первом этаже. Горничная открыла дверь и с удивлением увидела маленького уличного мальчишку. Не снимая шапки, тот дерзко потребовал назвать ему фамилию господ. Когда горничная назвала ему нашу звучащую по-русски фамилию и наши русские имена, он нетерпеливо повторил свой вопрос: «Я хочу знать, здесь живут евреи или православные?» Получив ответ, он в бешенстве заорал: «Жидовские морды, а бахвалятся русской фамилией!». И убежал.
Во всех слоях населения тлела ненависть к евреям, и они ощущали враждебные злобные взгляды как занесенные над их головами острые ножи.
Евреи в Минске вооружались для борьбы, их дома напоминали походные палатки. Каждый запасался чем мог: один доставал крепкую дубину — «дрын», другой смешивал песок с табаком, чтобы швырнуть эту смесь в глаза погромщикам. Восьмилетние мальчики, десятилетние девочки принимали участие в ужасных приготовлениях, «были мужественны и неустрашимы на улицах». Этакий герой кричал, бывало, матери: «Не бойся, если придут кацапы, у меня тоже есть нож!». И вытаскивал из кармана купленный за десять копеек перочинный ножичек.
В собственном доме мы больше не чувствовали себя в безопасности. Слуги-христиане, долго жившие у нас в семье, неожиданно стали грубыми и дерзкими, так что приходилось быть начеку, опасаясь домашних врагов. Каждый вечер, когда слуги ложились спать, я уносила из кухни все ножи и молотки и запирала их в шкафу у себя в спальне. Незаметно для слуг я каждую ночь сооружала перед входной дверью баррикаду из кухонных скамеек, стульев, стремянки и прочей мебели. При этом я грустно улыбалась, понимая, что эта баррикада не защитит и не спасет нас в случае погрома. И все-таки я возводила ее снова и снова, а утром вставала раньше всех и разбирала, чтобы слуги не заметили нашего страха.
Но в Минске дело не дошло до погрома. Этот город случайно, а может быть, не случайно был пощажен.
Так что в восьмидесятые годы, когда по всей России свирепствовал антисемитизм, у еврея оставалось только два пути: либо еврейство и отказ во имя еврейства от всего нажитого — либо крещение, то есть свобода и связанные с ней возможности образования и карьеры. И сотни просвещенных евреев выбрали второй путь. Но