мешумодим[337] (отступники) этого времени не были выкресты из чувства противоречия (лехахис[338]), они не были и тайными иудеями, как мараны[339], совершавшие свои богослужения в подвалах, эти мешумодим были отрицателями всякой религиозности, они были нигилистами.
И пусть явится самый великий цадик и скажет, что имеет смелость и право потребовать от молодого человека, выросшего без всякой традиции, вдалеке от еврейства, чтобы тот во имя этого неведомого ему и пустого понятия отказался от всего, что может предложить ему будущее, от счастья, чести, имени, и, устояв перед всеми соблазнами, забился во мрак и убожество провинциального местечка и влачил бы там жалкое существование. Пусть величайший цадик скажет, хватит ли у него духу, есть ли у него право требовать этой жертвы от юноши, потому что у меня такого права не было.
Так мои дети пошли по пути, которым шли многие другие. Первым нас покинул Шимон.[340]
Когда мы узнали об этом, муж написал сыну только несколько слов: «Некрасиво покидать лагерь побежденных».
Примеру Шимона последовал и мой любимец Володя, которого сейчас уже нет в живых. Блестяще выдержав экзамены на аттестат зрелости в Минске, он уехал в Петербург поступать в университет. Пришел в университетскую канцелярию и предъявил свои документы чиновнику, ответственному за зачисление.
Для евреев существовали большие ограничения. Принимали только тех, кто окончил курс гимназии с золотой медалью, да и то не всех. Количество зачисленных не должно было превышать десяти процентов от общего числа студентов. Чиновник вернул сыну бумаги и при этом грубо заявил: «Документы не ваши». Сын глядел на него, широко раскрыв глаза, а тот с издевкой продолжал: «Вы их украли. Вы еврей, а в аттестате стоит русское имя Владимир»[341]. В тот же день глубоко оскорбленный юноша должен был покинуть Петербург, так как евреям, если они не студенты, запрещалось находиться там в течение полных суток. Еще несколько раз сыну пришлось съездить в Петербург, все по тому же делу и с тем же успехом. И тогда он сделал роковой шаг и немедленно был внесен в списки принятых. Точно так же происходило дело и с другими абитуриентами.
Крещение моих детей было для меня самым тяжелым в жизни ударом. Но любящее материнское сердце может многое вынести. Я простила и переложила вину на нас, родителей.
Постепенно это страдание перестало быть для меня личной драмой, оно все больше приобретало характер национального бедствия. Не только как мать, но и как еврейка я испытывала боль за весь еврейский народ, который терял столько благородных сил.
Но в тот мрачный период не все просвещенные евреи заблудились на чужбине.
Многие нашли путь назад, к еврейству, сплотились под влиянием последних событий. Более того, как реакция на антисемитизм возникло общество «Ховевей Цион»[342] (Друзья Палестины), его основали д-р Пинскер[343], д-р Лилиенблюм[344] и другие.
Может быть, скоро придет день, когда еврейские бал мелохес[345], рабочие, станут такими же учеными, как знаменитые талмудисты. Ведь были же во времена танаим[346] и амораим[347] рабби Йоханан — сапожником, рабби Ицхак и рав Иегуда — кузнецами, рав Йосеф — плотником, рав Шимон — ткачом, рав Хилель — дровосеком, рав Хунна — водоносом, рав Йиха — угольщиком, рав Нехунья[348] — копателем колодцев. Их ремесло не мешало им публично вести ученые споры.
… Я глядела на девочек, чуть не плача от радости. В тот момент я поняла, что Бог благословил наши усилия и труды.
Несмотря на крупные денежные пожертвованья, ежемесячные взносы наших членов и выручку от благотворительных праздников, средств не хватало, и мы все время работали в убыток. Но неожиданно нам сообщили, что барон Гирш[349] оставил по завещанию несколько миллионов рублей ремесленным школам российских евреев. Это звучало как сказка, но оказалось былью. К нам прибыл из Петербурга поверенный коллегии душеприказчиков, уладил некоторые формальности, и обе школы стали получать субсидию — несколько тысяч рублей ежегодно. Она выплачивается и по сей день.
Спустя годы я иногда встречала на улицах незнакомых девушек, которые обращались ко мне по имени и здоровались с какой-то подчеркнутой вежливостью. На мой вопрос, откуда они знают, кто я такая, они отвечали: «Мадам Венгерова, я же Ривка (или Малке, или кто-то еще) из мастерской!» И я далеко не сразу узнавала в хорошенькой моднице маленькую несчастную замызганную Ривочку.
Процесс европеизации еврейской массы в России, хотя и разрушил старую структуру гетто и совершенно раздавил слабых и не способных на сопротивление, был всего лишь процессом видоизменения. Иначе и быть не могло. Дух, который многие столетия приучался, как каторжник, трудиться над Талмудом; который, преодолевая житейские заботы, стремился вознестись к высшему закону; который ценой величайшего напряжения натренировался проводить различие между правотой и неправотой; который находил отдохновение от будничных тягот в мягких и чувственных ритуалах, в тихих садах Агады[350], — этот дух не смогла уничтожить даже новейшая европейская образованность. Утонченная и возвышенная, вошедшая в плоть и кровь тысячелетняя культура искала и находила новую область приложения, новое прибежище — в искусстве. Конечно, лишь немногие становились крупными художниками. Но тысячи и тысячи молодых писателей, пробившихся к свету в шестидесятые годы, многочисленные зрители, слушатели, ценители художественных творений Европы доказывают: пусть сфера их страстного, глубоко личного интереса изменилась, но духовные, душевные импульсы остались прежними. Тому, кто видит вещи в таком ракурсе, не покажутся чудом явления, подобные феномену Антокольского[351].
Как раз в гетто всегда были художники. Не хватало лишь духовной свободы, чтобы раскрепостить их волю к творчеству, развязать им руки. Антокольский был сыном бедного корчмаря из местечка Антокол под Вильной. Его дарование проявилось уже в детстве, когда он вырезал фигурки из дерева и украшал узорами ручки серпов. Еще мальчиком он изготовлял янтарные броши, а однажды вырезал на янтаре точь-в-точь похожий портрет генерал-губернатора Назимова[352], хотя видел его только в раннем возрасте, издали и мельком. Он изобразил на дереве поразительную сцену — семью маранов, празднующую седер в подвале и захваченную врасплох инквизицией. Ему удалось передать весь трагизм ситуации: стол опрокинут, на полу разбросаны книги Агады, свечи, разбитая посуда, бутылки с вином. В одном углу стоят, прижавшись друг к другу, мужчины; к стене прислонилась женщина с младенцем на руках; чувствуется, что она задыхается от ужаса.
Было ясно, что в гетто выдающийся талант Антокольского погибнет, как погибали многие таланты до него. И господин Герштейн из Вильны принял участие в юноше и на свои средства отправил его учиться в Петербург. Путь на перекладных был долгим и трудным, а весь запас съестного состоял из хлеба и селедки.
В Петербурге на молодого человека обратил внимание знаменитый писатель Тургенев, взял к себе, помог получить образование и представил влиятельным лицам города. Я имела счастье познакомиться с мастером в то время, когда он работал над огромным скульптурным изображением Ивана Грозного.
Антокольский обращался в Совет Академии художеств с просьбой о предоставлении ему просторного помещения для мастерской, но получил только мансарду на четвертом этаже с плохим освещением и низким потолком, куда вела узкая лестница черного хода. А шедевр все рос и рос, и те, кто его видел, приходили в восторг. Мой зять Зак, друживший с Антокольским, однажды приводил меня в эту мансарду, я и сейчас еще помню почти страстное возбуждение, охватившее меня при виде скульптуры. И хотя я стояла всего лишь перед мертвой гипсовой моделью, мне казалось, что я вижу перед собой живого царя. За твердым лбом угадывались великие замыслы, безоглядное фанатичное стремление к цели. Обеими руками Иван опирается на ручки кресла, словно собираясь вскочить, Библия, лежащая на коленях, вот-вот соскользнет на пол, а мощная длань поднимет украшенный орлом жезл и вонзит железный наконечник в ногу нерадивого слуги-опричника.
В те времена это была самая крупная работа в искусстве ваяния в России. О ней говорили во всех кругах общества, пока наконец слухи не дошли до самого императора Александра Второго. И он тоже пожелал ее увидеть. До смерти перепуганное академическое начальство просило у художника разрешения перенести модель в более просторное помещение. Но Антокольский отказался под тем предлогом, что боялся ее повредить на слишком узкой лестнице. Конечно, в нем заговорила гордость. Пусть император увидит, что высокое может вырасти из низкого. Так что начальство в срочном порядке распорядилось устлать узкую лестницу ковром и украсить ее экзотическими растениями.
Хотя царь и не слишком уютно чувствовал себя в извилистом лабиринте черного хода, но, поднявшись в мансарду, как и все, испытал на себе мощное воздействие шедевра. Царь протянул художнику руку, хвалил и благодарил.
Вскоре после этого визита Антокольский получил звание профессора.