Воспоминания бабушки. Очерки культурной истории евреев России в XIX в. — страница 56 из 68

Несравнимо большим было число артистов-исполнителей. Ведь гетто всегда любило музыку. Пусть клейзморим (оркестранты) не знали нотной грамоты, но они вкладывали душу в свое стихийное зажигательное музицирование, умели увлечь и потрясти слушателей. Хазоним (певцы) тоже никогда не пели по нотам. Но их пение, интерпретирующее смысл молитвы в его тончайших нюансах, было исполнено благостного пиетета. Оно давало забвение. Жизнь в гетто текла довольно однообразно, и появление каждого нового хазона — а многие из них странствовали со своей труппой из города в город — становилось событием. Хазоним удовлетворяли потребностям, которым в наши дни служат оперетты и концерты. Да и бадхен, этот трубадур семейных праздников, с его серьезными назиданиями и веселыми хохмами, тоже ведь был артистом.

Если внимательно присмотреться к знаменитым музыкантам-исполнителям, коих великое множество гастролирует теперь по всему миру, если разгадать их искаженные фамилии, то среди предков большинства из них легко обнаружить клейзморим, хазоним, бадхоним — еврейских оркестрантов, певцов и скоморохов. Расскажу об одном скрипаче Московского Императорского Большого театра, поскольку его история весьма типична.

Однажды мой друг Н. Фридберг привел ко мне в кабинет двух мальчиков семи и шести лет. «Это дети бадхена Фидельмана», — представил он ребятишек. Бледные, худенькие черноглазые мальчуганы смотрели на меня со страхом, как кролики на удава. «Послушайте, как они играют, — продолжал Фридберг. — Они хотели бы сыграть для вас. Надеюсь, они вас заинтересуют».

«Хорошо, — ответила я. — Сделаю что могу».

Старший быстро притащил из передней две маленькие скрипки и учебник игры для начинающих, известный сборник коротеньких польских песен и танцев. Немилосердно фальшивя, безжалостно терзая мой слух, старший сыграл несколько мелодий. Потом увлеченно заиграл младший: глазенки сверкают, личико оживилось, движения маленькой руки стремительны и уверенны. Я залюбовалась его выразительной мордашкой. Прослушивание закончилось. Детей отпустили с миром. Фридберг, который и сам был одаренным музыкантом, считал, что у младшего есть талант. Он пояснил, что мальчики не могут продолжать занятия скрипкой, так как учитель потребовал повышения гонорара до восьми рублей в месяц. Я сказала Фридбергу, что мы с друзьями согласны платить за обучение, и на следующий же день уроки возобновились. Мальчики, особенно младший, радовали меня своим усердием. Кроме учителя музыки, я оплачивала меламеда, который преподавал им Библию, письмо и русский язык. Мои домашние, которые поначалу разбегались, заслышав их игру, через год с удовольствием присутствовали на экзамене. Даже муж проявил интерес к игре младшего.

Часто по пятницам младший приносил мне на кухню корзину с продуктами, поскольку у его матери не находилось времени сделать это самой. Мне это не нравилось. «Нечего тебе таскаться по улицам с корзиной, — выговаривала я ему. — Бог даст, вырастешь, станешь знаменитостью, будешь ездить в карете. Я не хочу, чтобы люди видели тебя с этой корзиной». «Мадам Венгерова, — отвечал мальчуган, — для вас я готов на все».

Прошло три года. Мальчик научился всему, что мог предложить ему учитель музыки в Минске. А другого здесь не было. Тогда мы с Фридбергом решили отправить его в Петербург. Я написала сестре, супруге его превосходительства г-на Зака, прося ее принять участие в мальчике, о котором рассказывала ей, будучи в Петербурге.

На поездку потребовались деньги, и мы устроили концерт, где в числе прочих выступил мой подопечный Рувимчик, будущий Роман Александрович. Концерт прошел с большим успехом. Начались приготовления к отъезду. В сборах участвовали самые разные люди, от г-на Сыркина, своего второго опекуна, мальчик даже получил в подарок серебряные часы, которые привели его в телячий восторг.

На прощанье я надавала ему благих советов: чтобы он не забывал свою старую мать и тех, кто помогал ему выбиться в люди, чтобы написал, как пройдет его прием в консерваторию и пр. Выслушав их, он спросил: «А откуда я возьму денег на почтовую марку?» Я дала ему рубль на марку. Но он не использовал его по назначению.

Благодаря содействию моей сестры и по просьбе Антона Рубинштейна[353] он получил от губернатора Гроссера разрешение на жительство и безвозмездное обучение в консерватории. Поступив в скрипичный класс профессора Ауэра[354], он отлично учился, пока не подошло время отбывать воинскую повинность. Но прежде ему пришлось сдать экзамены за гимназический курс, чтобы его не забрили в армию простым солдатом. В этом ему помогли лучшие студенты, а о его жизненных нуждах позаботились г-жа Зак и г-жа Анна Тирк, в чьих домах он часто с большим успехом давал музыкальные вечера. Он поступил служить в самый престижный кирасирский полк, надел красивый мундир и шляпу, обшитую галуном. В казарме ему отвели две комнаты и предоставили отдельного слугу. Начальство, ценившее его игру, обращалось с ним бережно. Высокие господа каждый день приходили слушать его экзерсисы, а он, если был не в настроении, отправлял их в соседнюю комнату.

В это время на гастроли в Петербург приехал французский оркестр, дававший концерты при дворе. А когда Петербургский оркестр собрался с ответными гастролями в Париж, Роману Александровичу была оказана честь играть в нем первую скрипку. И он, в своем блестящем военном мундире, с большим успехом выступил во дворце перед президентом Карно[355], от коего получил в презент кольцо с брильянтом.

Уже во время военной службы он концертировал в Петербурге, Дюссельдорфе и Берлине. А потом закончил консерваторию.

Смерть мужа

Бесшумно и коварно к нашему дому подкрался призрак смерти. С каждым днем муж чувствовал себя все хуже. У него нашли заболевание сердца, а волнения, связанные с деятельностью банка, усугубляли положение. Его дни были сочтены, но я тогда еще не предчувствовала, как близок конец.

В последние дни своей жизни он притих, смягчился и впал в мистическое настроение, знакомое мне с юности, когда он углублялся в изучение Каббалы. Я чувствовала, что он завидует мне, завидует моей способности, несмотря на все жизненные бури, сохранять незамутненной веру в Бога.

И все-таки он считал свои мистические ощущения слабостью и втайне их стыдился. Теперь он предоставил мне поступать по моему разумению и больше не издевался над моим религиозным чувством и соблюдением ритуалов. Случалось даже, что по праздникам он заходил за мной в синагогу — хотя сам не молился. Смущенно извиняясь, он говорил, что просто разыскивал меня, проходил мимо и заглянул. Но его посещения имели более глубокую причину: сердечное влечение. В Божий дом его влекла торжественная атмосфера молитвенного единения евреев.

Он метался. Он не хотел менять привычного образа жизни, но воспоминания юности становились все ярче, преследовали его неотступно, и у него не было сил освободиться от их власти. Традиция жила у него в крови, она оказалась сильнее, чем все современные бури и натиски…

Эта внутренняя раздвоенность, эта душевная травма становилась все заметнее для окружающих. Однажды мы давали ужин на шестьдесят персон. Муж был все время в отличном настроении, играл роль радушного хозяина. Гости разошлись поздно ночью. И вдруг, словно терзаемый острой болью, муж заломил руки и закричал: «Ах, шестьдесят еврейских детей сидели здесь за столом и ели трефное!»

Так исполнилось пророчество моей матери. Это настроение снова охватило многих мужчин моего поколения. Ибо в те часы, когда они отваживались быть искренними перед собой, они ощущали трещину, проходившую через их сердце. Опьянение свободой прошло, воспоминания юности прогоняли сон, настаивали на своих правах, ласково просили вернуть им признание и любовь. Старое держало в плену. Новое соблазняло.

Муж становился все молчаливее, все чаще уединялся. Единственной страстью последних лет его жизни было разведение цветов. Он окружал их чуть ли не отеческой заботой. В часы досуга он любил еще резать по дереву и гравировать по меди, но это вредило его легким.

До последнего момента жизни он защищал интересы своих соплеменников. Если речь шла о том, что им нужно помочь, сделать для них что-то полезное, его рвение не знало границ. Не помогали никакие мои предостережения, никакие мольбы. Он работал, не обращая внимания на угрожающее состояние своего здоровья. Каждая беда, каждая нанесенная еврею обида воспринималась им как личное оскорбление. Это и погубило его.

Городским головой Минска был тогда граф Чапский, богатый образованный аристократ, чьей единственной целью была европеизация Минска. Он провел в городе трамвайную линию, построил бойню, замостил улицы и пр. На эти цели он затратил сотни тысяч рублей, не только казенных, но и из собственного кармана. Его личные потребности были простыми и скромными, он экономил даже на еде и одежде. Но при осуществлении своих великих замыслов граф Чапский не считался с возможностями горожан, большинство из которых были бедны и не могли нести таких крупных расходов. Результатом рвения графа был городской долг в 200 000 рублей, который, разумеется, предстояло покрыть гражданам Минска. Эта непосильная тяжесть ложилась прежде всего на плечи евреев. Муж посчитал долгом чести выступить против требований графа. Он сделал точные расчеты затрат последних лет, которые должны были послужить аргументами в выступлении против городского головы. Вооружившись этими выкладками, он отправился на заседание Минской думы, членом которой состоял двенадцать лет. Отправился, несмотря на мои заклинания и отчаянные просьбы остаться дома.

Он произнес двухчасовую речь, и она произвела впечатление, ее напечатали газеты, о ней говорил весь город, а на следующий день муж свалился с сердечным приступом.

На третий день — это было в пятницу — муж в последний раз ушел в банк, но скоро вернулся и послал за нашим домашним врачом. Врач нас успокоил, сказал, что у мужа временная слабость. Я, правда, предчувствовала самое страшное, но позволила себя обмануть.