гала, что родители согласны с такой иерархией и отдают предпочтение мне. Комната моя выходила в коридор, где спала сестра, дальше находился кабинет; лежа в кровати, я слышала полуночные разговоры родителей, и тихий звук их голосов убаюкивал меня. Однажды мое сердце замерло: спокойно, безо всякого любопытства в голосе, мама спросила: «Какую из девочек ты любишь больше?» Я ждала, что папа назовет мое имя, но он замялся, и эти мгновения показались мне вечностью. «Симона серьезней, но Пупетта такая ласковая…» — сказал он наконец. Родители продолжали взвешивать наши достоинства и недостатки, говоря вслух все, что лежало на сердце; в конце концов они сошлись во мнении, что любят одинаково нас обеих. Это соответствовало тому, что я читала в книгах: родители всегда одинаково привязаны ко всем своим детям. И все же я была несколько разочарована. Я бы не вынесла, если бы кто-то из них предпочел мне Пупетту; я смирилась с делением родительской любви на равные части, но лишь потому, что перевес, как мне казалось, был все равно на моей стороне. Я была старше, образованней, умнее сестры, и если папа с мамой любили нас с одинаковой нежностью, то, вне всяких сомнений, уважали больше меня, потому что я была ближе к ним по возрасту.
Мне несказанно повезло, считала я, что небо дало мне именно этих родителей, эту сестру, эту жизнь. Без сомнения, у меня была масса причин радоваться тому, что я имела. Вдобавок я обладала, что называется, счастливым характером: реальность всегда значила для меня больше, нежели миражи. Так что самым очевидным для меня было то, что мне принадлежало. Значение, которое я придавала этому, спасало меня от разочарований, сожалений, ностальгии. Любовь к привычному оказывалась сильнее самых страстных желаний. Кукла Бландина была старой, полинявшей и обтрепанной, но я ни за что не променяла бы ее ни на каких умопомрачительных красавиц, выставленных в витринах. Моя привязанность к ней делала ее единственной и незаменимой. Ни на какой рай я бы не променяла парк в Мериньяке, ни на какой дворец — нашу квартиру. Мысль, что Луиза, моя сестра, мои родители могли бы быть другими, не посещала меня ни разу. Я и себя не могла бы представить с другим лицом, с другой внешностью. Мне было хорошо в моей оболочке.
От удовлетворения один шаг до самодовольства. Я была довольна местом, которое занимала в мире, оно казалось мне исключительным. Мои родители были людьми необыкновенными, а наша семья — образцовой. Папа любил подтрунивать, мама — критиковать; они мало о ком отзывались благосклонно. Но я ни разу не слышала, чтобы кто-нибудь говорил плохо о моих родителях: значит, их образ жизни являлся единственно правильным. Их превосходство отражалось и на мне. В Люксембургском саду нам запрещали играть с незнакомыми девочками — вероятно, мы были скроены из более тонкого материала. Нам запрещали пить, как простым смертным, из металлических стаканов, прикованных цепью к уличным колонкам; для питья бабушка подарила мне перламутровую чашечку-раковину, единственную в своем роде, как и наши серые шинельки. Помню также, что однажды на карнавале наши сумочки были набиты лепестками роз, в то время как всем остальным детям родители дали с собой конфетти. В выборе кондитеров мама также была скрупулезна; пирожное, выставленное в обыкновенных булочных, казалось мне не более съедобным, чем гипсовые имитации; это говорило об изнеженности наших желудков. Большинство детей, которых я знала, получали детский журнал «Неделя Сюзет-ты», я же была подписана на «Ноэлистскую звезду», которую мама находила более подходящей для меня с точки зрения нравственности. Училась я не в лицее, а в частном заведении, отличавшемся множеством оригинальных особенностей, к примеру нумерацией классов: нулевой, первый, второй, третий-первый, третий-второй, четвертый-первый и так далее. Закон Божий я изучала в школьной часовне, а не вместе с другими детьми нашего прихода. Я принадлежала к элите.
Тем не менее в избранном кругу родительских друзей были и такие, которые обладали серьезным преимуществом: богатством. Как солдат второго класса отец зарабатывал пять су в день, так что жили мы весьма скромно. Время от времени нас с сестрой приглашали на ослепительные детские праздники. В просторных квартирах, увешанных люстрами, украшенных атласом и бархатом, толпа детей набивала рот сливочным мороженым и печеньем; в дом приглашали кукольный театр и фокусника; мы водили хоровод вокруг елки. Другие девочки щеголяли переливающимися шелковыми нарядами и кружевами, на нас же с сестрой были блеклые шерстяные платья. Я чувствовала себя неуютно. Но когда праздник кончался и я, усталая, потная, объевшаяся, оказывалась наконец дома, то с отвращением вспоминала ковры, хрусталь, драгоценные ткани; я была рада вернуться. Меня воспитывали в сознании, что добродетель и образование важнее, чем деньги. Мои собственные наклонности утверждали меня в том же. Я спокойно воспринимала нашу бедность. Будучи упрямой оптимисткой, я даже уверила себя в том, что наше положение завидно. Мы были средние, значит — лучшие. Нищие и негодяи находились для меня вне общества, но принцы и богачи в силу своего особого положения тоже оказывались за пределами истинной жизни. Я полагала, что мне открыт доступ как в самые высокие, так и в низшие сферы общества. По правде говоря, и вверх и вниз путь мне был заказан.
Мало что смущало мое спокойствие. Жизнь виделась мне веселым приключением. От страха смерти меня избавляла вера. Я закрывала глаза — и тут же, подобно вспышке молнии, ко мне протягивались белоснежные руки ангелов и уносили меня на небо. В одной книге с золотым обрезом я нашла притчу, рассеявшую мои последние сомнения: на дне пруда жила крохотная личинка, которая очень беспокоилась, когда ее подружки одна за другой исчезали во тьме подводного неба; куда они девались? Вдруг личинка обнаружила, что тоже перенеслась по ту сторону тьмы; у нее выросли крылья, и она стала порхать в ласковых лучах солнца среди прекрасных цветов. Аналогия показалась мне бесспорной; легкий лазоревый покров отделял меня от райских высей, где разливался истинный свет. Я любила ложиться на ковер, закрыв глаза и сложив на груди руки; я приказывала своей душе покинуть тело. Это была не более чем игра; если бы я поняла, что и в самом деле пришел мой последний час, то завопила бы от ужаса. Но идея смерти как таковая меня не пугала. Хотя однажды вечером я все же ощутила дыхание бездны. На берегу моря, прочла я, умирала маленькая русалочка, умирала от любви к прекрасному принцу; она отдала за него свою бессмертную душу и должна была превратиться в морскую пену. Голос внутри нее, повторявший все время: «Я здесь, я здесь», — смолк навеки. Мне показалось вдруг, что весь мир погрузился в безмолвие. Нет, не может быть. Бог обещал мне вечность. Никогда я не перестану видеть, слышать, говорить с собой. Конца не будет никогда.
Тем не менее было начало, и это порой смущало меня. Я считала, что дети рождаются святым духом, но, вопреки всем учениям, власть Всевышнего не представлялась мне безграничной. Было во мне что-то, утверждавшее, что я — это я; оно ни от кого не зависело, ничему не подчинялось, и невозможно, чтобы кто-то, пусть даже сам Господь Бог, его создал; он лишь дал мне оболочку. В запредельном пространстве витали мириады крошечных душ, невидимых, неосязаемых, ждущих своего воплощения. Я была когда-то одной из них, но забыла об этом. Они — те, что витают между небом и землей, — тоже забудут. Я со страхом сознавала, что такая потеря памяти равносильна небытию: все было так, точно, прежде чем родиться, я не существовала вовсе. Необходимо было это исправить; я должна поймать на лету эти блуждающие огоньки, чей призрачный свет ничего не освещает; я отдам им свои глаза, рассею тьму вокруг них, и дети, которые родятся завтра, будут помнить… Я терялась в своих тщетных мечтаниях до тех пор, пока у меня не начинала кружиться голова, но упрямо не желала признавать возмутительного несоответствия между моим Я и течением времени.
Постепенно я выбралась из потемок, но вещи вокруг меня оставались во тьме. Мне нравились сказки, в которых длинная стрелка думала длинными острыми мыслями, а буфет — деревянными. Но это были только сказки. Вещи были непроницаемы и существовали на земле, сами о том не ведая; они не умели прошептать: «Я здесь». Где-то я уже рассказывала, как в Мериньяке я долго созерцала старый пиджак, забытый на спинке стула. Я пыталась сказать за него: «Я старый поношенный пиджак»; ничего не получалось. Меня охватила паника. Во времени, которое ушло, в молчании неодушевленных созданий я предчувствовала собственное небытие, призрачно замаскированную реальность смерти.
Мой взгляд излучал свет. Я любила делать открытия, особенно во время каникул; но порой меня мучили сомнения: мне казалось, что при моем появлении внешний мир не раскрывается мне навстречу, а, наоборот, прячет свое лицо. Я, разумеется, не верила, что, когда я сплю, цветы отправляются на бал или что безделушки в витрине питают друг к другу нежные чувства, но временами у меня возникало ощущение, что знакомая роща ведет себя, точно заколдованный лес, преображающийся с появлением непрошеного гостя: под ногами прохожего рождаются миражи, он теряет дорогу; лужайки и вековые деревья оберегают свою тайну. Я пряталась за какой-нибудь ствол, безуспешно пытаясь подкараулить уединение природы. Большое впечатление на меня произвела книжка «Валентин, или Демон любопытства»: фея-крестная катала Валентина в карете; она говорила, что за окном открываются дивные дали, но шторы кареты были опущены, и поднимать их крестная запретила. Демон любопытства заставил Валентина ослушаться; только мальчик ничего не увидел: за окном было темно; одного его взгляда хватило, чтобы убить все, о чем он мечтал. Продолжение истории было мне неинтересно: пока Валентин боролся со своим демоном, я отчаянно воевала с темнотой неведения.
Мои страхи накатывали на меня внезапно, но быстро рассеивались. Взрослые обещали мне готовое мироздание, и я редко пыталась проникнуть в его тайны без их помощи. Мне больше нравилось путешествовать вместе с ними по специально для меня выдуманным мирам.