Меня этот образ жизни вполне устраивал. Светлое время суток я проводила с сестрой и кузиной на площадке для игры в крокет или за чтением. Иногда мы втроем ходили в каштановую рощу за грибами. Мы не брали чахлые луговые грибы: сыроежки, лисички, волнушки; старательно обходили сатанинский гриб с розовой ножкой и ложные белые, которые мы распознавали по тусклой шляпке и чересчур прямым очертаниям. Перестоявшие белые, поросшие зеленой плесенью, с дряблой ножкой, мы тоже не трогали. Мы собирали молодые и крепкие боровики, пузатые, с красивой бархатистой шляпкой, темно-коричневой или чуть лиловой. Ковыряя мох, раздвигая листья папоротника, мы искали «дедушкин табак», который лопался, когда на него наступали, выпуская облако противной серой пыли. Иногда мы с Робером ловили раков или, чтобы покормить павлинов, вместе с Мадлен отправлялись ворошить лопатой муравейник и на тачке привозили домой горку белых муравьиных личинок.
«Большой брек» уже не покидал каретного сарая. Чтобы добраться до Мериньяка, мы в течение часа тряслись в пригородном поезде, который останавливался каждые десять минут; затем мы складывали чемоданы в тележку, запряженную ослом, и пешком, через поля, шли к имению. Я не представляла себе, где на свете может быть лучше, чем в Мериньяке. В некотором смысле наша жизнь там была унылой. У нас с Пупеттой не было ни крокета, ни других игр под открытым небом; мама не позволила отцу купить нам велосипеды; плавать мы тоже не умели, да и речка Везер находилась довольно далеко. Иногда на парковой аллее вдруг слышался шум автомобиля; тогда тетя Маргерит и мама спешили в дом, чтобы привести себя в порядок; но детей гости никогда с собой не привозили. Я легко обходилась без развлечений. Чтение, прогулки, игры, которые мы придумывали сами, — этого мне хватало.
Одним из первых блаженных ощущений было, встав рано утром, увидеть пробуждение лугов. Взяв с собой книгу, я выходила из спящего дома, толкала калитку. В траву не сядешь — она покрыта белой патиной инея. Я шла по аллее вдоль поля, на котором росли специально подобранные дедом деревья — пейзажный парк; на ходу я читала и кожей чувствовала, как утренняя свежесть сменяется теплом; налет изморози, покрывавший землю, медленно таял. Пурпурный бук, синие кедры, серебристые тополя сверкали такой новизной, словно это было первое утро в раю и я единственная, кому открывалась красота мира и величие Бога. Это ощущение дополнялось сосанием под ложечкой и мечтой о горячем шоколаде и жареном хлебе. Когда принимались жужжать пчелы и зеленые ставни распахивались в напоенный солнцем и ароматом глициний воздух, то с этим днем, который для других только начинался, меня уже связывало долгое тайное воспоминание. После семейных приветствий следовал первый завтрак, потом я садилась под катальпой и делала «задания на каникулы». Мне нравилось так сидеть, будто и впрямь за уроками — только задания были легкие, — и прислушиваться к летним звукам: жужжанию ос, квохтанию цесарок, тревожному крику павлинов, шороху листвы; благоухание флоксов смешивалось с запахом карамели и шоколада, временами долетавшим из кухни; на тетради плясали солнечные зайчики. Весь мир и я вместе с ним были сосредоточены в этом мгновении, которое растягивалось в вечность.
К полудню, со свежевыбритым подбородком между белыми бакенбардами, в гостиную спускался дед. Вплоть до завтрака он читал «Эко де Пари». Он любил хорошую кухню: куропатку с капустой, слоеный пирог с курятиной, фаршированную оливками утку, заячью спинку, паштеты, воздушные мясные запеканки, фруктовые пироги, франжипаны, блины и десерты. Пока дно музыкального блюда не переставало играть «Корневильские колокола»{62}, дед перекидывался с папой шутками; на протяжении всего завтрака, перебивая друг друга, они смеялись, пели, декламировали; все что-нибудь вспоминали, рассказывали анекдоты, выстреливали цитатами, остротами, повторяли перлы семейного фольклора. После завтрака мы с сестрой отправлялись гулять; мы обдирали ноги в зарослях колючего утесника, царапали руки о кусты ежевики, бродили по каштановым рощам, по полям и ландам. Мы проходили обычно по много километров. Каждая прогулка сопровождалась каким-нибудь открытием: то озеро, то водопад, то посреди зарослей вереска мы вдруг обнаруживали глыбы серого гранита и забирались на них, чтобы разглядеть вдалеке голубую полоску Монедьер{63}. Мы наедались лесных орехов, плодов земляничника, тутовых ягод, которыми были усеяны живые изгороди, кислых ягод кизила и барбариса; мы пробовали яблоки со всех попадавшихся нам яблонь. Правда, молочай мы все же не сосали и остерегались трогать красивые ярко-красные колоски, которые носили важное и загадочное название «Соломонова печать». Одурманенные запахом свежескошенных трав, жимолости, цветущей гречихи, мы падали на мох или в траву и читали. Иногда я уходила днем одна в пейзажный парк и читала там, позабыв про все на свете, лишь изредка поглядывая на все удлиняющиеся тени и порхающих бабочек.
В дождливые дни мы оставались дома. Страдая от принуждений, навязываемых мне людьми, я спокойно относилась к тем, которые складывались в силу обстоятельств. Мне нравилось сидеть в гостиной за стеклянными дверями, затянутыми желтым муслином, уютно устроившись в обитых зеленым плюшем креслах. На мраморной каминной полке, на столах и буфетах окончательно умирали уже мертвые вещи: набитые соломой птицы роняли перья, сухие цветы осыпались, раковины тускнели. Подставив табурет, я рылась в книжном шкафу и непременно находила что-нибудь из Фенимора Купера или какой-нибудь еще не листанный мной «Мага-зен питтореск» с тронутыми ржавчиной страницами. В гостиной стояло расстроенное фортепьяно, некоторые клавиши его молчали; мама открывала на пюпитре ноты «Великого Могола»{64} или «Свадьбы Жанетты»{65} и пела любимые дедушкины арии; мы вместе с ним подтягивали припевы.
После обеда в ясные вечера я уходила в парк; глядя на Млечный Путь, я вдыхала патетический запах магнолий и искала глазами падающие звезды. Потом с подсвечником в руке я поднималась к себе. В Мериньяке у меня была своя комната; она выходила во двор, на дровяной склад, прачечную и каретный сарай, в котором доживали свой век всеми забытые «виктория» и «берлина». Теснота комнаты меня восхищала: в ней помещались только кровать, комод и некое подобие сундука, на котором стояли тазик и кувшин с водой. Это была келья, будто специально созданная по моей мерке, как норка у папы под столом, куда я пряталась маленькая. Хотя присутствием сестры я никогда не тяготилась, уединение приводило меня в восторг. Когда на меня нападали приступы святости, я спала на голом полу. Но главное, прежде чем лечь, я подолгу стояла у окна, а иногда даже вставала среди ночи — чтобы услышать ровное дыхание природы. Я наклонялась и опускала руки в свежую листву лавровишневого дерева; в фонтане журчала, падая на позеленевшие камни, вода; порой корова била копытом в дверцу стойла; я угадывала запах соломы и сена. Монотонное и упрямое, как биение сердца, раздавалось стрекотание кузнечика. От бесконечности тишины, от бездонности неба казалось, будто вся земля вторит голосу во мне, который шепчет не переставая: «Я есть». Его живое тепло и ледяной огонь звезд над моей головой наполняли трепетом сердце. Там, вверху, был Бог, он на меня смотрел; меня ласкал ветерок, опьяняли запахи, и ощущение ликования в крови распахивало передо мной вечность.
Взрослые часто повторяли одну фразу: «Это неприлично». Что именно относилось к разряду неприличного, было не очень ясно. Поначалу я придавала этому смысл грубой непристойности. В «Каникулах» мадам де Сегюр один персонаж рассказывает о своем кошмаре: привидение, испачканные простыни. Эта история шокировала меня, как, впрочем, и моих родителей; неприличное я связала с низменными отправлениями организма. Впоследствии я узнала, что тело неприлично все целиком: его надобно прятать. Выставлять на всеобщее обозрение свое белье или кожу — кроме некоторых, вполне определенных, мест — являлось нарушением приличий. Кое-какие детали туалета, некоторые позы были столь же непристойны, как и бесстыдная демонстрация тела. Все эти запреты касались главным образом женщин. Дама «комильфо» не должна была чрезмерно обнажать грудь, носить короткие юбки, красить или стричь волосы, пользоваться косметикой, сидеть развалясь на диване, целовать мужа в метро; если она отступала от вышеперечисленных правил, это называлось «дурной тон». Нарушение приличий еще не являлось грехом, но заслуживало большего порицания, чем смешной вид или нелепое поведение. Мы с сестрой чувствовали, что за внешней безобидностью кроется нечто важное, и, ограждая себя от этой тайны, спешили поднять ее на смех. В Люксембургском саду, проходя мимо влюбленных парочек, мы подталкивали друг друга локтем. «Неприличное» связывалось в моем сознании, хотя и довольно смутно, с другой загадкой: запрещенными книгами. Иногда, прежде чем дать мне какой-нибудь роман, мама скрепляла вместе несколько страниц; так, например, в «Войне миров» Уэллса оказалась запретной целая глава. Я никогда не заглядывала в эти страницы, но часто спрашивала себя, в чем там может быть дело. Это казалось странным. Взрослые говорили в моем присутствии совершенно свободно; я беспрепятственно ходила везде, где хотела; и все же за этой кажущейся прозрачностью что-то скрывалось. Но что? где? Я тщетно искала тайную область, которую ничто от меня не заслоняло, но которая оставалась невидимой.
Однажды, занимаясь за папиным столом, я увидела на расстоянии вытянутой руки книгу в желтом переплете. Это был «Космополис»{66}. Я устала; не успев даже подумать, я машинально открыла книгу; читать ее я не хотела, но мне показалось, что даже не соединяя слова в предложения, а просто заглянув внутрь, я пойму, в чем ее секрет. Сзади подошла мама: «Что ты делаешь?» Я что-то пролепетала. «Не надо! — сказала мама. — Никогда не трогай книги, которые не для тебя». В ее голосе звучала мольба, а лицо выражало тревогу, более убедительную, чем упрек. Я поняла, что на страницах «Космополиса» меня подстерегает страшная опасность. Я поспешно обещала не нарушать запрета. Этот эпизод неразрывно слился в моей памяти с более ранним: еще совсем маленькая, я сидела в том же кресле и вдруг сунула палец в дырку электрической розетки — удар тока заставил меня вскрикнуть от неожиданности и боли. То ли оттого, что, пока мать толковала мне про книгу, я смотрела на дырочку этой самой розетки, то ли два воспоминания слились для меня позже, но у меня осталось впечатление, что контакт с книгами Золя и Бурже неминуемо произведет на меня эффект электрического разряда. Подобно рельсу метро, который завораживал меня тем, что взгляд скользил по его гладкой поверхности, не различая заключенной в нем смертоносной энергии, старые книги с потрепанными корешками внушали мне боязнь тем более сильную, что ничто не предвещало их пагубного воздействия.