Воспоминания благовоспитанной девицы — страница 22 из 78

Ну уж нет, — решила я, устанавливая в шкаф стопку тарелок, — моя жизнь куда-нибудь меня да приведет. К счастью, мне не грозит участь домохозяйки. Отец мой был против эмансипации женщин, ему импонировала мудрость романов Колетт Ивер, в которых и адвокатша, и докторша в конечном счете жертвовали своей карьерой ради семейного счастья. Но законы диктует необходимость. «Вы, девочки мои, замуж не выйдете, — частенько говорил наш отец. — У вас нет приданого. Вам придется работать». Перспектива иметь профессию радовала меня куда больше, чем идея замужества: она позволяла надеяться. Ведь есть же на земле люди, которые что-то делают; я тоже буду делать. Что именно, я еще не знала. Астрономия, археология, палеонтология возбуждали поочередно мой интерес; кроме того, я продолжала смутно надеяться, что буду писать. Мои планы ни на чем конкретном не основывались, я сама в них недостаточно верила, чтобы без страха смотреть в будущее. Прошлое я похоронила заранее.

Это отторжение прошлого я особенно сильно почувствовала, когда в руки мне попал роман Луизы Элкотт «Good Wives», «Добрые жены», являвшийся продолжением «Маленьких женщин». С тех пор как я рассталась с моими любимыми Джо и Лори, радостно глядящими в будущее, полное обещаний и надежд, прошло больше года. Я открыла наугад том из коллекции «Tauhnitz», в котором эта история завершалась, и попала на место, где Лори женится на младшей сестре Джо, белокурой, никчемной и глупенькой Эми. Я отшвырнула книгу, точно она обожгла мне пальцы. В течение нескольких дней я не могла опомниться от горя, поразившего меня в самое сердце: человек, которого я любила и который, как мне казалось, тоже любил меня, променял меня на какую-то дуру. Я возненавидела Луизу Элкотт. Позже я узнала, что Джо сама отказала Лори. После долгих лет одиночества, ошибок и испытаний, она встретила одного преподавателя; он был старше ее, опытнее и умнее; он понимал Джо, утешал, давал советы; они поженились. Этот сильный человек, появившийся в романе неожиданно и со стороны, гораздо больше, нежели юный Лори, походил на Верховного Судью, о благоволении которого я некогда мечтала; тем не менее его вмешательство меня раздосадовало. Давным-давно, читая «Каникулы» мадам де Сегюр, я переживала, что Софи вышла замуж не за Поля, друга детских игр, а за владельца какого-то замка. Любовь и дружба были в моих глазах чувствами окончательными и вечными, а не случайной авантюрой. Я не хотела, чтобы в будущем меня подстерегали разлуки; прошлое должно быть частью будущего.

Сопровождавшее мои детские годы ощущение безопасности ушло; взамен ему не появилось ничего. Родители держались со мной по-прежнему авторитарно, но во мне стал просыпаться критический дух; переносить их давление становилось все труднее. Визиты к родственникам, семейные обеды и другие тоскливейшие обязанности, манкировать которыми, по мнению мамы и папы, было невозможно, казались мне абсолютно бессмысленными. Ответы вроде «Так надо» или «Так не принято» больше не удовлетворяли меня. Материнская опека раздражала. У мамы были «свои представления», которые она не считала нужным комментировать; порой она принимала решения, казавшиеся мне совершенно необоснованными. Однажды мы с ней сильно поспорили по поводу молитвенника, который я должна была подарить сестре к ее торжественному причастию: я хотела переплести его в рыжую кожу, как у большинства моих подружек; мама считала, что голубой матерчатый переплет будет ничуть не хуже; я говорила, что имею право израсходовать содержимое моей копилки на что хочу; мама возражала, что не стоит тратить на переплет двадцать франков, когда можно обойтись четырнадцатью. Мы препирались все время, пока были у булочника, пока шли до дома, поднимались по лестнице. В конце концов я сдалась, но в душе у меня все кипело от возмущения, и я клялась себе, что никогда не прощу ей этого злоупотребления властью. Если бы мать часто навязывала мне свою волю, я думаю, в конце концов я бы взбунтовалась. Но в действительно важные вопросы, такие, как учеба, выбор друзей, мать практически не вмешивалась. Она не тревожила меня, когда я занималась, и даже старалась не лишать меня свободного времени; мои домашние обязанности сводились к минимуму — помолоть кофе, вынести помойку. Со своей стороны я привыкла к послушанию и считала, что в целом именно этого хочет от меня Бог. До открытых конфликтов у нас не доходило, хотя подспудно я ощущала их возможность. Воспитание и среда убедили мать, что для женщины нет завидней доли, чем материнство; но она не могла играть свою роль, если я отказывалась играть свою; что до меня, то, как и в пять лет, я не желала участвовать в спектакле, разыгрываемом взрослыми. В школе Дезир, наставляя к торжественному причастию, нам велели броситься в ноги нашим мамам и просить у них прощения за все проступки, когда-либо совершенные; я не только этого не сделала, но отговорила сестру, когда пришел ее черед. Мама рассердилась. Она угадывала во мне строптивость, которая ее раздражала, и часто меня ругала. Я же злилась, что она ставит меня в зависимое положение и заявляет на меня какие-то права. Кроме того, я не могла смириться с тем, что она занимает первое место в сердце папы; отца я любила все более страстно.

Чем хуже шли у него дела, тем ослепительней казалось мне его превосходство; оно не зависело ни от богатства, ни от успеха — я убедила себя, что отец нарочно пренебрег ими. Тем не менее я его жалела: он представлялся мне непризнанным гением, никем не понятой жертвой какой-то таинственной драмы. Я была ему благодарна за вспышки веселья, которые в то время случались еще довольно часто. Отец рассказывал старые истории, высмеивал всех подряд, сыпал остротами. Если вечером он оставался дома, то читал нам Гюго и Ростана, говорил о своих любимых писателях, театре, исторических событиях и вообще о высоких материях — и я оказывалась за тридевять земель от будничного однообразия жизни. Я не представляла себе, что на свете может быть кто-то умнее папы. Какой бы при мне ни завязался спор, последнее слово всегда оставалось за отцом; если он разбирал по косточкам отсутствующих, то стирал их в порошок. Он пылко восхищался некоторыми выдающимися личностями, принадлежавшими к таким высоким сферам, что мне они казались героями мифов, — и тем не менее выходило, что все эти герои небезупречны; более того, чем гениальней они были, тем глубже были их заблуждения; ослепленный сознанием собственного величия, герой не замечал своих промахов и ошибок. К этой категории относился Виктор Гюго, которого отец с упоением декламировал; его сгубило тщеславие. Золя, Анатоль Франс и многие другие не избежали подобной участи. Их заблуждениям отец противопоставлял невозмутимую беспристрастность. Даже те, кого отец бесконечно уважал, даже их произведения оказывались по-своему ограниченны. Отец говорил живо, за мыслью его было не угнаться; он был неиссякаем; люди и события представали ярко, явственно — и отец выносил им свой окончательный приговор.

Отцовское одобрение давало мне уверенность в себе. В течение многих лет папа расхваливал меня на все лады. Я обманула его надежды, войдя в переходный возраст: в женщинах он ценил прежде всего красоту и изящество. Он не только не скрывал своего разочарования, но стал больше внимания уделять моей сестре, которая по-прежнему оставалась хорошенькой. Он весь светился гордостью, когда она изображала на сцене Ночную Красавицу. Иногда отец участвовал в спектаклях своего друга Жанно, который с воодушевлением руководил христианским театром, дававшим благотворительные спектакли в пригороде; Пупетта играла вместе с отцом в «Аптекаре» Макса Море{70}; по плечам у нее лежали белокурые косы. Папа научил ее читать басни — не торопясь, с паузами, интонационно выделяя нужные места. Сама себе боясь в этом признаться, я страдала от их сообщничества и в глубине души злилась на сестру.

И все же главной моей соперницей была мать. Я мечтала о том, чтобы у нас с отцом были собственные, ни от кого не зависящие отношения, но даже те редкие мгновения, когда мы оставались вдвоем, мы разговаривали так, точно мама была рядом. Обратись я к отцу в случае конфликта, он ответил бы: «Делай, как говорит мама!» Один раз мне все же понадобилась его поддержка. Родители повезли нас в Отёй на скачки; газон был черен от народа; стояла жара, скачки всё не начинались, и я скучала. Вдруг прозвучал сигнал старта, зрители повалили к барьеру; их спины загородили мне беговую дорожку. Отец взял нам напрокат складные стулья, и я хотела влезть на свой ногами. «Нет», — сказала мама, ненавидевшая толпу, раздраженная давкой. Я настаивала. «Нет и еще раз нет», — повторила она. Мать занялась сестрой, а я повернулась к отцу и выпалила в сердцах: «Это смешно! Почему мама не разрешает мне влезть на стул?» Отец только смущенно пожал плечами.

Этот неопределенный жест позволил мне, тем не менее, предположить, что в глубине души отец находил мою мать излишне императивной; я верила в молчаливый сговор между ним и мной. Но это была иллюзия, и я ее утратила. Как-то за завтраком речь зашла об одном нашем взрослом кузене, который считал идиоткой собственную мать; мой отец подтвердил, что, на его взгляд, это соответствует истине, но тотчас с жаром добавил: «Сын, который судит свою мать, сам идиот». Я покраснела и, сославшись на недомогание, вышла из-за стола: ведь я судила собственную мать. Отец нанес мне двойной удар: выразил свою солидарность с мамой и косвенно назвал меня дурой. Но что повергло меня в наибольшее смятение, это то, что я осудила самою произнесенную отцом фразу; если глупость мой тетки так очевидна, почему ее сын должен закрывать на это глаза? Разве это плохо — видеть правду, тем более что обычно люди делают это не нарочно; в данным момент, например, как я могу запретить себе думать то, что думаю? Неужели это преступление? В определенном смысле — нет, и все же отцовские слова уязвили меня так сильно, что, несмотря на уверенность в собственной безгрешности, я стала чувствовать себя чудовищем. Впоследствии — а возможно, отчасти, и в результате этого инцидента — отец перестал быть для меня непререкаемым авторитетом. И все же родители сохранили надо мной власть: они умели внушить мне чувство вины. Я подчинялась их вердиктам, хотя видела себя другими глазами. Мое внутреннее Я принадлежало в равной степени и им и мне; но мое самоощущение могло вдруг, парадоксальным образом, оказаться в их глазах ложным, ошибочным. Было только одно средство избежать смешения истин: скрывать от родителей то, что они не в состоянии были понять. Следить за тем, что я говорю, давно вошло у меня в привычку; я удвоила бдительность. Переступила еще одну черту. Если так или иначе существовали вещи, которые я вынуждена была скрывать, почему бы не решиться на то, в чем вообще нельзя признаться? Я научилась жить двойной жизнью.