Воспоминания благовоспитанной девицы — страница 23 из 78

Читаемая мной литература подвергалась такой же строгой цензуре, как и прежде; помимо книг, написанных специально для детей или адаптированных с поправкой на возраст, мало что попадало мне в руки. Как и прежде, родители запрещали мне заглядывать в отдельные места и целые главы; папа сделал купюры даже в «Орленке». Но, желая показать, что они мне доверяют, родители не запирали книжные шкафы на ключ. В Грийере они позволили мне унести к себе серию «Петит Иллюстрасьон», указав предварительно, какие произведения «мне можно». Но во время каникул мне всегда не хватало книг; докончив «Мальву» или «Шутов»{71}, я с жадностью смотрела на испещренные буквами страницы, колышущиеся в траве на расстоянии вытянутой руки, на расстоянии взгляда. Я уже практиковала некоторые безобидные нарушения запретов: так, мать запрещала мне есть в неположенное время, и все же в деревне я каждый день прятала в карманы фартука добрую дюжину яблок. Никакая болезнь не постигла меня вследствие этого ослушания. После моих разговоров с Мадлен я стала подозревать, что Саша Гитри, Флер и Кайаве, Капюс, Тристан Бернар{72} не столь уж опасны. Я отважилась ступить на запретную территорию и даже расхрабрилась настолько, что влезла в Бернстена{73} и Батайя{74}; никакого вреда мне это не принесло. В Париже, притворяясь, будто читаю только «Ночи» Мюссе, я раскрыла большущий фолиант полного его собрания; я прочла все его пьесы, «Ролла», «Исповедь сына века». Теперь, оставшись дома одна, я бесстрашно рылась на книжных полках. Затем я удобно устраивалась в кожаном кресле и проводила упоительные часы за чтением серии девяностосантимовых романов, которые пленяли в юности отца: Бурже, Альфонс Доде, Марсель Прево, Мопассан, Гонкуры. Они просветили меня в сексуальном плане, но довольно беспорядочно. Любовный акт мог длиться целую ночь, а мог — несколько минут; он представлялся то пошлым и банальным, то до невероятности сладострастным; порой он был исполнен тончайших вариаций и изощренных наслаждений, которые я даже не могла себе представить. Двусмысленные отношения Фарреровских колонизаторов{75} с их «боями» и Клодины с ее подругой Рези{76} запутали меня еще больше. То ли из-за отсутствия к этому склонности, то ли потому, что знала я одновременно слишком много и слишком мало, но никто из этих авторов не взволновал меня так, как некогда каноник Шмидт. Эти книги никак не соотносились с моим собственным опытом; я понимала так, что они описывают общество в основном отжившее; кроме «Клодины» и «Мадемуазель Дакс»{77} Фаррера, героини были сплошь глупыми и пустыми светскими дамами или барышнями; они мало меня интересовали. Мужчины выглядели посредственностями. Ни один из этих романов не давал способного меня удовлетворить представления о любви или о моем собственном возможном будущем. Я и не искала в них предвосхищения этого будущего. И все же я получала то, что хотела: другой мир. Путешествуя по этому сложному, беспокойному и полному неожиданностей миру, я высвобождалась из тисков детства. Когда нас с сестрой оставляли по вечерам одних дома, я до поздней ночи предавалась этим недозволенным радостям, в то время как Пупетта мирно спала, откинувшись на мою подушку. Потом в двери поворачивался ключ, и я быстро тушила свет, а утром, убрав кровать, совала книгу под матрац и ждала удобной минуты, чтобы поставить ее на место. Не думаю, чтобы мама разгадала мои хитрости, но порой мысль, что она может найти у меня в кровати «Мнимых девственниц»{78} или «Женщину и марионетку»{79}, заставляла меня дрожать от страха. Я считала, что в моем поведении нет ничего предосудительного: ведь чтение меня развлекало, развивало; родители желали мне добра, а коль скоро книги не приносили мне вреда, то выходит, я не делала ничего, что противоречило бы их желанию. Однако, стань мои проделки известны, они превратились бы в преступление.

Как это ни парадоксально, но именно дозволенная книга повергла меня в ужас предательства. На уроке я комментировала «Сайлес Марнер»{80}, поэтому мама перед тем, как отправить меня на каникулы, купила мне роман «Эдам Бид»{81}. Укрывшись в пейзажном парке дедовского имения, я несколько дней подряд терпеливо следила за развитием довольно скучной истории, как вдруг незамужняя героиня книги, прогулявшись в лесочке, оказалась беременной. Сердце мое бешено застучало: только бы мама это не прочла! Если она это прочитает, то поймет, что я все знаю, — эта мысль была мне невыносима. Я не боялась, что она будет меня ругать, — ругать меня было не за что. Но я смертельно боялась того, что она подумает. А вдруг она решит, что со мной необходимо побеседовать? От такой перспективы я пришла в ужас: по тому молчанию, каким мама окружала эти вопросы, я могла догадаться о степени ее отвращения к ним. Для меня же существование незамужних матерей было реальным фактом, смущавшим меня не больше, чем существование антиподов. Но если бы мама это узнала, в ее глазах моя осведомленность была бы равносильна скандалу, и это оскорбило бы нас обеих.

Несмотря на снедавшее меня беспокойство, я отказалась от самого простого решения: потерять книгу в лесу. В нашем доме потерять что-либо, пусть даже зубную щетку, являлось поводом для таких сцен, что решения моей проблемы я опасалась больше, нежели самой проблемы. С другой стороны, хоть мысленно я и оправдывала свои правонарушения, на откровенную ложь я бы не решилась: я бы начала заикаться и краснеть и выдала бы себя с головой. Так что я приложила все усилия, чтобы «Эдам Вид» не попал маме в руки. Ей же не пришло в голову его прочесть, и мое смятение понемногу улеглось.

Таким образом, мои отношения с семьей сильно осложнились. Сестра перестала относиться ко мне с прежним обожанием, отец считал дурнушкой и вменял мне это в вину, а мать недоверчиво приглядывалась, угадывая во мне тайные перемены. Услышь родители, что я думаю, они пришли бы в ужас; их взгляд уже не означал для меня спасение — он нес с собой опасность. Но и сами они много потеряли в моих глазах; правда, пока что я не спешила опровергать их суждения. Напротив, я чувствовала себя вдвойне уязвимой: я уже не жила в престижном месте, моя безупречность дала трещину. Я лишилась уверенности в себе, меня было теперь легко ранить. Неизбежно должны были измениться мои отношения с окружающими.

Таланты Зазы выявлялись все ярче: она замечательно для своего возраста играла на фортепьяно и начала осваивать скрипку. Почерк ее, в отличие от моего, детски-корявого, изумлял своим изяществом. А стиль ее писем и живость беседы не меньше, чем я, ценил мой отец; он обращался с Зазой шутливо-церемонно, и га без стеснения принимала условия этой игры. Переходный возраст не портил ее; одевалась и причесывалась она без кокетства, но имела непринужденные манеры взрослой девушки, не умалявшие при этом ее мальчишеского задора; во время каникул она скакала верхом по ландовым лесам, не замечая хлеставших ее веток. Она побывала в Италии и, вернувшись, принялась рассказывать мне о памятниках, скульптурах, картинах, которые ей полюбились; я завидовала тем впечатлениям, которые она привезла из этой сказочной страны, и с восхищением глядела на черноволосую головку, хранившую столь дивные образы. Оригинальность моей подруги приводила меня в восторг. Я не стремилась формулировать суждения — просто интересовалась всем подряд; Заза выбирала. Она обожала древних греков, а римлян находила скучными; несчастья французской королевской династии оставляли ее равнодушной, зато о Наполеоне она говорила с благоговением. Ей нравился Расин; Корнель — раздражал; она терпеть не могла «Горация» и «Полиэвкта»{82}, — и в то же время любила «Мизантропа»{83}. Заза всегда была насмешницей; между двенадцатью и пятнадцатью годами иронию она превратила в систему; она высмеивала почти всех, кого знала, а также существующие обычаи и идеи, которые вычитывала в книгах; «Максимы» Ларошфуко стали ее настольной книгой, и она по любому поводу заявляла, что людьми движет интерес. У меня относительно всего человечества не было сложившегося мнения, и я переняла ее воинствующий пессимизм. Многие из ее суждений подрывали общепринятые истины; она шокировала всю школу, выступив в каком-то сочинении в защиту Альсеста против Филинта{84}; в другой раз она поставила Наполеона выше Пастера. Ее дерзость приводила в негодование некоторых преподавателей; кого-то, напротив, это забавляло, и они списывали выходки Зазы на счет ее возраста. Для одних она была бельмом на глазу, для других — кумиром. По успеваемости я, как правило, обгоняла ее даже на уроках французского — тут мне давали первое место «за основательность»; но, подозреваю, это первое место Заза просто презирала. Работы ее оценивались ниже моих, но в них чувствовалась естественность, дававшая нечто такое, чего я не могла добиться всем своим прилежанием. Про Зазу говорили, что у нее есть индивидуальность: в этом было ее главное преимущество. Смутное самодовольство, когда-то мной владевшее, лишило меня контуров; мой внутренний мир был размыт и малозначим. Заза казалась мне неисчерпаемой, как родник, твердой, как мраморная глыба, и четко прорисованной, как портреты Дюрера. Я сравнивала ее с моей внутренней пустотой и исполнялась отвращения к себе. Но не сравнивать я не могла, потому что моему усердию Заза противопоставляла беззаботность, моим совершенствам, над которыми она охотно подтрунивала, — свои недостатки. Я частенько становилась объектом ее сарказма.