Воспоминания благовоспитанной девицы — страница 28 из 78

Я так любила деревенскую природу, что жизнь крестьян представлялась мне счастливой. Если бы я хоть краем глаза увидела, как живут рабочие, я бы неизбежно начала задавать себе вопросы; но о рабочих я ничего не знала. Пока тетя Лили не вышла замуж, от нечего делать она старалась делать добро; иногда она брала меня с собой, и мы относили игрушки каким-то детям; бедняки не казались мне несчастными. В мире было много добрых людей, занимавшихся благотворительностью, а сестры Общества Сен-Венсан-де-Поль только для того и существовали, чтобы им помогать. Конечно, среди бедняков встречались и недовольные: это были мнимые бедняки, которые в рождественскую ночь обжирались жареной индейкой; или плохие бедняки — они пьянствовали. Некоторые книги — Диккенс, например, или «Без семьи» Эктора Мало — описывали тяготы их жизни. Я ужасалась страшной участи шахтеров, проводивших целый день в сумрачных забоях под непрерывной угрозой взрыва рудничного газа. Правда, меня уверяли, что времена изменились: рабочие работают намного меньше, а зарабатывают намного больше; а с тех пор как появились профсоюзы, угнетенными и вовсе стали хозяева предприятий. Рабочие находятся в лучшем положении, чем мы, им не нужно «представительствовать», более того, они могут позволить себе есть курицу хоть каждое воскресенье, а жены их покупают на рынке все лучшее и носят шелковые чулки. Что касается тяжелого физического труда или неудобного жилья, то они к этому привыкли и не страдают так, как страдали бы на их месте мы. Их претензии нельзя оправдать необходимостью. «Ведь никто же из них не умирает с голоду», — замечал мой отец, пожимая плечами. Нет, если рабочий класс ненавидит буржуазию, то лишь потому, что сознает ее превосходство; коммунизм и социализм объясняются исключительно завистью. «А зависть, — уточнял отец, — низменное чувство».

Но однажды я все-таки увидела нужду собственными глазами. Вместе со своим мужем-кровельщиком Луиза снимала комнату под крышей на улице Мадам; у нее родился ребенок, и мы с мамой отправились их навестить. Я ни разу в жизни не поднималась на седьмой этаж. Когда я очутилась в длинном тоскливом коридоре с дюжиной совершенно одинаковых дверей, у меня заныло сердце. В крошечной Луизиной комнатушке помещались железная кровать, колыбелька и стол, на котором стояла печка; Луиза спала, готовила, ела и жила со своим мужем в этой тесной конуре. Вдоль всего коридора, замурованные в точно такие же клетушки, ютились другие семьи. На меня и без того давила теснота нашего собственного жилища и уныние обывательских будней. Теперь я соприкоснулась с миром, где сам воздух был пропитан гарью и ни один луч света не проникал сквозь толстый слой грязи: жизнь здесь была похожа на затянувшуюся агонию. Вскоре после этого Луизин ребенок умер. Я рыдала несколько часов подряд: впервые в жизни я столкнулась с горем так близко. Я представляла себе Луизу в ее убогой каморке, потерявшую ребенка, потерявшую все: как земля может существовать после такого несчастья? «Это несправедливо!» — твердила я. Несправедливой была не только смерть младенца, но и длинный темный коридор под крышей. Кончилось все тем, что я утерла слезы, так и не задумавшись о правомерности общественного устройства.

Мне было трудно мыслить самостоятельно, потому что внушаемая мне система была одновременно монолитна и противоречива. Если бы мои родители ссорились между собой, я могла бы противопоставить их друг другу. Строгая и целостная доктрина дала бы моей юной логике, за что зацепиться. Но на меня воздействовали параллельно мораль монастыря Дез-Уазо и папин национализм; я увязала в противоречиях. Моя мать и учительницы школы ни секунды не сомневались, что понтифик избран Святым Духом; в то же время мой отец говорил, что папа римский не имеет права вмешиваться в мирские дела — и мама разделяла его точку зрения; Леон XIII посвящал энциклики социальным проблемам и не справился со своей миссией. Пий X не проронил ни слова на социальную тему и был почитаем как святой. Мне предстояло переварить этот парадокс: человек, избранный Богом в качестве своего представителя на земле, обязан закрывать глаза на земные проблемы. Франция, как старшая дочь Церкви, должна ее слушаться. Тем не менее национальные интересы у нас ставились выше католических добродетелей; когда в церкви Сен-Сюльпис стали собирать подаяние «для голодающих детей Центральной Европы», моя мать возмутилась и отказалась давать деньги «бошам». При любых обстоятельствах патриотизм и любовь к порядку одерживали верх над христианским милосердием. Лгать — значило оскорблять Бога; в то же время папа утверждал, что, совершив подлог, полковник Анри{100} вел себя как человек величайшей порядочности. Убийство приравнивалось к преступлению — но все были против отмены смертной казни. С ранних лет меня приучили к ухищрениям казуистики; я научилась разделять Бога и кесаря и отдавать каждому то, что ему причитается; но все же меня смущало, что кесарь всегда выигрывает перед Богом. Если смотреть на мир одновременно сквозь строфы Евангелия и колонки газеты «Матен», немудрено и запутаться. Мне ничего другого не оставалось, как послушно спрятаться под сень чьего-нибудь авторитета.

Я подчинялась ему слепо. Между «Аксьон франсез» и «Демокраси нувель»{101} вспыхнул конфликт. Обеспечив себе численное преимущество, «Королевские молодчики» напали на сторонников Марка Саннье{102} и влили в них несколько бутылок касторки. Папа со своими друзьями очень смеялся по этому поводу. В детстве я привыкла смеяться над несчастьями злодеев; не задавая себе лишних вопросов, я доверилась папиному мнению и стала думать, что это забавная шутка. Как-то мы шли с Зазой по улице Сен-Бенуа, и я со смехом вспомнила ту историю. Заза нахмурилась; «Это омерзительно!» — сказала она гневно. Я растерялась. До моего сознания вдруг дошло, что я неосознанно копировала папино поведение и что моя собственная голова абсолютно пуста. Заза тоже выражала мнение своей семьи. Ее отец участвовал в «Сийоне», пока Церковь не выступила против этого движения; он продолжал считать, что на католиках лежит особая социальная ответственность, и отвергал теории Морраса{103}; его точка зрения была достаточно логичной для того, чтобы ее сознательно приняла четырнадцатилетняя девочка; возмущение Зазы, ее ненависть к насилию были искренни. Я же повторяла, как попугай, чужие слова, не находя в душе никакого отклика. Презрение Зазы больно ранило меня, но больше всего меня обескуражило противоречие между ее мнением и позицией моего отца: я не хотела никого из них признавать неправым. Я рассказала об этом папе; он пожал плечами: «Заза — ребенок». Его ответ не удовлетворил меня. Впервые в жизни я была поставлена в тупик и должна была сама выбирать, на чью мне встать сторону; но в этом вопросе я не разбиралась и ничего не решила. Единственный вывод, который я сделала из сложившейся ситуации, это что мнение моего отца не является исключительно верным. Даже истина не была мне теперь гарантирована.

К либерализму я склонилась после того, как прочла «Историю двух Реставраций» Волабеля{104}. За два лета я проглотила семь томов из дедовой библиотеки. Я оплакивала падение Наполеона и прониклась ненавистью к монархии, консерватизму и обскурантизму. Я хотела, чтобы людьми управлял разум, и пришла в восторг от демократии, которая, как я полагала, обеспечивает всем равные права и свободу. На этом я остановилась.

Гораздо больше, чем отвлеченные политические и социальные вопросы, меня интересовало то, что касалось меня непосредственно: понятие нравственности, моя внутренняя жизнь, мои взаимоотношения с Богом. Над этим-то я и начала размышлять.

О Боге мне говорила природа. Но мне он казался, абсолютно чуждым миру, в котором суетятся люди. Как папу, прячущегося под сводами Ватикана, не заботят мирские проблемы, так и Богу в поднебесных высях нет никакого дела до земной суматохи. С давних времен я научилась отличать его Законы от воли людей. Моя дерзость по отношению к учителям, недозволенные книги — все это не имело к Богу никакого отношения. С каждым годом моя вера становилась чище и сильнее, я презирала омертвелую мораль, склоняясь в сторону мистицизма. Я молилась, размышляла, старалась сделать свое сердце восприимчивей к проявлениям Божественного. В двенадцать лет я придумала себе умерщвление плоти: закрывшись в туалете — это было единственное мое убежище, — я расцарапывала себя до крови пемзой и хлестала золотой цепочкой, которую носила на шее. Рвение мое не очень мне помогало. В религиозных книгах, которые я читала, много говорилось о духовном росте, о восхождении: души взбираются вверх по крутым тропинкам, преодолевая бесчисленные препятствия; порой им случается пересекать суровые пустыни, зато потом небесная роса утоляет все их печали. Это казалось настоящим приключением; в действительности, хоть я и поднималась каждый день к новым вершинам знания, я не чувствовала себя ближе к Богу. Я жаждала видений, явлений, религиозного экстаза, каких-то важных событий внутри и вне меня; но ничего не происходило, и мои упражнения превращались в фарс. Я увещевала себя, принуждала к терпению и надеялась, что однажды, устроившись в самом центре вечности, я волшебным образом вознесусь над землей. Меж тем на земле я жила без особого недовольства, потому что все мои усилия относились к области таких духовных высот, над которыми не властна была будничная пошлость.

Но настал день, когда моя система рухнула. В течение семи лет я дважды в месяц исповедовалась у аббата Мартена; я рассказывала ему о своих душевных порывах, каялась в том, что причащаюсь без воодушевления, рассеянна в молитве, редко думаю о Боге; на рассказ о моих возвышенных прегрешениях аббат отвечал высокопарными наставлениями. Однажды, вместо того чтобы последовать обычному ритуалу, он заговорил со мной будничным языком: «До моих ушей дошло, что моя маленькая Симона переменилась… что она стала непослушной, неугомонной, что она дерзит, когда ее ругают… Впредь надо обращать внимание на подобные вещи». Мои щеки вспыхнули; я с ужасом смотрела на самозванца, которого долгие годы принимала за выразителя воли Божией. У меня возникло ощущение, будто он задрал сутану, а под ней оказались юбки святош; церковное облачение было лишь маскарадным костюмом, под которым пряталась жад