которых оказалась Лили Мабий; я чувствовала себя неуютно и была разочарована бессодержательностью их болтовни. К тому же глубоко верующая Клотильда не могла служить мне примером для подражания, коль скоро я сама верить перестала. Полагаю Клотильда, со своей стороны, находила меня недостаточно взрослой; она стала реже приглашать меня; я не настаивала. Еще через несколько недель мы вообще перестали видеться. Вскоре она, окружив это событие множеством сантиментов, весьма выгодно вышла замуж.
В начале следующего учебного года серьезно заболел дедушка. Все его предприятия рухнули. Сын его придумал модель консервных банок, открывающихся монеткой в два су; дед хотел применить на практике это изобретение, но патент у него украли; он подал в суд на своего конкурента и проиграл. В разговорах он то и дело произносил непонятные и пугающие слова: кредиторы, переводной вексель, залог. Случалось, после полудня я завтракала у них с бабушкой; когда звонили в дверь, дед прикладывал палец к губам и мы замирали, боясь вздохнуть. Глаза на его лиловом лице сделались совсем неподвижны. Однажды он встал, собравшись уходить, и вдруг начал бормотать: «Дождитик… где мой дождитик?» Когда я увидела его в следующий раз, он бездвижно, с закрытыми глазами, сидел в кресле; передвигался он теперь с трудом и целыми днями дремал. Время от времени он размыкал веки и говорил бабушке: «У меня родилась идея, замечательная идея. Мы разбогатеем». Потом его окончательно разбил паралич, и он уже не вставал со своей огромной кровати, украшенной витыми колоннами: тело его покрылось струпьями, которые распространяли отвратительный запах. Бабушка ухаживала за ним и дни напролет вязала детские вещи. Но у дедушки всегда был дар навлекать на себя несчастья, а бабушка так смиренно приняла его болезнь и оба они были так стары, что меня случившаяся с ними беда тронула мало.
Училась я с еще большим рвением, чем когда бы то ни было. Меня подстегивало приближение экзаменов и перспектива в скором времени стать студенткой: это был счастливый год. Мое лицо выправилось, тело больше не мешало; тайны, которые я носила в себе, уже меньше меня тяготили. Дружба с Зазой перестала быть пыткой; ко мне вернулась уверенность в себе. Но и Заза переменилась: не знаю, по какой причине, ирония ее исчезла, уступив место мечтательности. Она полюбила Мюссе, Лакордера{111}, Шопена. Она по-прежнему осуждала фарисейство своей среды, но стала щадить остальное человечество. И уже не терзала меня своим сарказмом.
В школе Дезир мы были теперь на особом положении. Учениц готовили к экзаменам только по латыни и греческому. Месье Мабий пожелал, чтобы его дочь изучала науки; я же любила то, что трудно, поэтому мне нравилась математика. Для нас пригласили преподавательницу со стороны, которая в течение двух последних лет учила нас алгебре, тригонометрии и физике. Молодая, живая, много знающая, мадемуазель Шассен не теряла времени на рассуждения о нравственности: мы учились, отбросив всякие глупости. Нас она любила. Когда Заза надолго уносилась в заоблачные выси, она деликатно осведомлялась: «Элизабет, вы где?» Заза вздрагивала, улыбалась. Вместе с нами точными науками занимались еще две девочки, близняшки, вечно безмолвные и одетые в траур. Мне нравилась уютность этих уроков. По латыни нам разрешили проскочить год и сразу перейти в последний класс; соперничество со старшими ученицами не давало мне расслабиться. Когда в год бакалавриата я снова оказалась вместе со своими бывшими одноклассницами, а прелесть новизны предмета уже поблекла, уровень знаний аббата Трекура показался мне невысоким; порой мой учитель путался. Но этот толстяк с лицом в красных прожилках был более открытым, более жизнерадостным, чем школьные мадемуазель; мы питали к нему симпатию, и он, не таясь, отвечал нам тем же. Наши родители решили, что нам не помешает бакалавриат по специальности «латынь-иностранные языки», и к январю мы начали учить итальянский; вскоре мы уже разбирали «Сиоге»{112} и «Le mie prigioni»{113}. Заза учила еще и немецкий. Мой преподаватель английского был не из школы; ко мне он относился хорошо, и на его уроки я ходила с удовольствием. Патриотические монологи мадемуазель Гонтран, учившей нас истории, напротив, мы переносили с трудом, а мадемуазель Лежён раздражала нас узостью своих литературных суждений. Для расширения кругозора мы много читали вне программы и обсуждали прочитанное между собой. На уроках нам случалось с жаром защищать собственное мнение; не знаю, хватило ли мадемуазель Лежён проницательности понять, что со мной происходит, но меня она, судя по всему, опасалась больше, чем Зазы.
Мы завязали дружбу с несколькими девочками из класса и собирались вместе, чтобы поиграть в карты или поболтать. Летом, в субботу утром, мы ходили на открытый теннисный корт, расположенный на улице Булар. И для Зазы, и для меня эти девочки значили немного. По правде говоря, старшие ученицы школы Дезир привлекательностью не отличались. За одиннадцать лет прилежной учебы в школе меня наградили вермелевой{114} медалью, и отец — без особого энтузиазма — пришел на торжественную церемонию вручения; вечером он с недовольным видом заявил, что там собрались одни дурнушки. Некоторые из моих одноклассниц были все же миловидны, но по торжественным случаям нас разряжали безо всякого вкуса, не меняя, однако, строгих причесок: ядовитые, приторные оттенки шелка и тафты убивали последние краски на наших лицах. Отца, должно быть, больше всего поразил мрачный, подавленный вид девочек. Я настолько привыкла видеть их такими, что, когда у нас в школе появилась новенькая, которая смеялась настоящим, веселым смехом, я вытаращила глаза. Она была международной чемпионкой по гольфу и много путешествовала. У нее были короткие волосы, ладного покроя блузка и широкая юбка со встречными складками; спортивная походка и смелый голос свидетельствовали о том, что выросла она далеко за пределами монастырских стен; она великолепно говорила по-английски и достаточно знала латынь, чтобы в пятнадцать с половиной лет сдать свой первый бакалавриат. От Расина и Корнеля она зевала. «Литература нагоняет на меня тоску», — призналась она мне. «Нет, не говорите так!» — воскликнула я. «Почему же, если это правда?» Ее присутствие оживляло наши угрюмые перемены. Какие-то вещи казались ей скучными, что-то другое она любила; в жизни ее, без сомнения, оставалось место для удовольствий, и нетрудно было догадаться, что от будущего она ждет чего-то определенного. Понурый вид других моих одноклассниц объяснялся не тусклой внешностью, а их внутренней покорностью. Они получат свой бакалавриат, потом запишутся на курсы по истории или литературе, закончат школу Лувра или Красного Креста, научатся писать картинки, раскрашивать тарелки, рисовать по ткани или переплетать книги и станут заниматься каким-нибудь полезным трудом. Время от времени их будут водить на «Кармен» или к гробнице Наполеона, чтобы представить какому-нибудь приятному молодому человеку; при некотором везении они выйдут замуж. Так жила старшая из сестер Мабий; она готовила еду и танцевала, исполняла роль секретарши своего отца и обшивала младших сестер. Мать возила ее то на одну, то на другую встречу. Заза рассказала мне, что какая-то ее тетя проповедовала теорию «молниеносной любви»: в тот момент, когда жених и невеста в присутствии священника произносят «да», которое должно соединить их навечно, на них снисходит благодать и, как громом, поражает их сердца любовью. Эта мораль возмущала Зазу; однажды она не выдержала и заявила, что не видит большой разницы между женщиной, вступающей в брак по расчету, и проституткой; ее учили, что добрая христианка должна блюсти себя; она нарушит это требование, если отдаст себя мужчине без любви, ради соблюдения приличий или ради денег. Ее горячность меня удивила; можно подумать, она кожей ощущала позор подобной сделки. Для меня этот вопрос вообще не существовал. Я буду сама зарабатывать себе на жизнь, я буду свободной. Но в среде, где росла Заза, надо было либо выходить замуж, либо идти в монастырь. «Одинокая жизнь — не призвание», — говорили в тех кругах. Заза начинала побаиваться будущего: не потому ли она плохо спала? Нередко по ночам она вставала и натирала себя с головы до ног одеколоном; утром для бодрости пила коктейль — кофе с белым вином. Когда она рассказала мне о своих странностях, я осознала, что многого в ней не понимаю. Тем не менее я одобряла ее сопротивление среде, и она отвечала мне благодарностью: я была единственной ее союзницей. Нас связывало много общих фобий и огромная, тоже общая, жажда счастья.
Будучи очень разными, на многое мы реагировали одинаково. Мой отец получил от друга две контрамарки на утренний спектакль в «Одеон»; билеты он подарил нам с Зазой. Играли пьесу Поля Фора{115} «Карл VI». Когда мы уселись в ложе — одни, без провожатых, — я ликовала. Потом три удара гонга возвестили начало спектакля, и мы увидели мрачнейшую драму. Карл сходил с ума; в конце первого акта он потерянно бродил по сцене и произносил путаные речи; я впала в уныние столь же беспросветное, как его безумство. Взглянув на Зазу, я увидела, что она бледна. «Если и дальше будет то же самое, давай уйдем», — предложила я. Она согласилась. Снова поднялся занавес, и Карл, в одной сорочке, начал биться в руках людей, чьи лица были скрыты масками и капюшонами. Мы вышли из зала. Нас остановила билетерша: «Почему вы уходите?» — «Это слишком ужасно», — ответила я. Она засмеялась: «Девочки мои, да ведь это неправда, это театр». Мы знали, что это театр, и все же увиденное показалось нам кошмаром.
Наше с Зазой взаимопонимание, ее ко мне уважение помогли мне освободиться от ига взрослых и посмотреть на себя другими глазами. Тем не менее один случай напомнил мне, насколько я еще завишу от их суждений. Случилось это внезапно, когда я почти привыкла к беззаботной жизни.