Воспоминания благовоспитанной девицы — страница 35 из 78

ь сумочку, и изо всех сил зажала ее под мышкой; но руки упорно продолжали по мне шарить. Я не знала, что сказать и что сделать, и потому стояла не шелохнувшись. Когда фильм закончился, какой-то мужчина в коричневой фетровой шляпе со смехом указал на меня своему приятелю; тот тоже прыснул. Они смеялись надо мной. Почему? Я ничего не поняла.

Некоторое время спустя кто-то, не помню кто, поручил мне купить в книжном неподалеку от Сен-Сюльпис — там продавалась духовная литература — какую-нибудь душеспасительную пьесу. Светловолосый застенчивый паренек в длинном черном халате вежливо осведомился, что мне угодно. Направившись в глубь магазина, он сделал мне знак следовать за ним; я приблизилась. Он распахнул халат, под которым мелькнуло что-то розовое. Его лицо при этом ничего не выражало, и я на мгновение растерялась; потом я развернулась на каблуках и вышла из магазина. Нелепое поведение молодого человека произвело на меня все же менее тягостное впечатление, чем безумство мнимого Карла VI на сцене «Одеона», но я стала смутно догадываться, что в этом мире можно ждать каких угодно невероятных сюрпризов. Теперь, оказываясь в магазине или на платформе метро один на один с каким-нибудь незнакомцем, я поглядывала на него с опаской.

В начале моего «философского» года мадам Мабий убедила маму, что мне необходимо брать уроки танцев. Раз в неделю мы встречались с Зазой в зале, где юноши и девушки под руководством зрелой дамы учились ритмично двигаться. По этому случаю я облачалась в платье из голубого шелкового трикотажа, пожертвованное мне кузиной Анни и сидевшее далеко не лучшим образом. Косметикой пользоваться мне запрещали. В нашей семье только кузина Мадлен позволяла себе нарушать это правило. К шестнадцати годам она начала старательно прихорашиваться. Папа, мама и тетя Маргерит тыкали в нее пальцем: «Ты напудрилась, Мадлен!» «Да нет же, тетя, уверяю вас», — отвечала кузина, чуть шепелявя. Я смеялась вместе со взрослыми: всякая искусственность воспринималась мной как «смешное». На следующее утро история повторялась: «Не отнекивайся, Мадлен, ты напудрилась, это видно». Однажды — кузине минуло тогда восемнадцать или девятнадцать — ей надоело, и она ответила: «Ну и что, почему бы нет?» Родственники торжествовали: наконец-то Мадлен созналась. Но ее ответ заставил меня призадуматься. В конце концов мы уже очень далеко отошли от нашего первозданного состояния. В семье было принято считать, что «краска портит кожу». Но, глядя на сморщенные лица наших тетушек, мы с сестрой замечали друг другу, что осторожность не прибавила им красоты. Впрочем, спорить я остерегалась. На уроки танцев я являлась одетая кое-как, с тусклыми волосами, лоснящимися щеками и блестящим носом. Я совершенно не владела своим телом, не умела даже плавать и кататься на велосипеде: я чувствовала себя так же неестественно, как в тот день, когда меня нарядили испанкой. Однако ненавидеть эти уроки я начала по другой причине. Когда партнер заключал меня в свои объятия и прижимал к груди, я испытывала странное ощущение, похожее на головокружение в желудке; забывала я его с трудом. Возвращаясь домой, я бросалась в кожаное кресло, злая на то томление, которое я не знала, как назвать, и от которого мне хотелось плакать. Под предлогом, что мне надо заниматься, я перестала посещать эти уроки.

Заза лучше меня понимала, что происходит. «Подумать только: наши наивные мамаши спокойно смотрят, как мы тут танцуем!» — сказала она мне однажды. Она дразнила свою сестру Лили и старших кузин: «Ну ладно, не рассказывайте, будто танцевать друг с другом — это то же самое, что танцевать с братьями». Мне показалось, что удовольствие от танца она путает с флиртом, вещью для меня крайне туманной. В двенадцать лет, пребывая в полном неведении, я предчувствовала желание и ласки; в семнадцать лет, прекрасно подкованная теоретически, я не могла понять причину своего смятения.

Не знаю, возможно, моя наивность была попыткой спрятаться от себя; так или иначе, чувственность меня пугала. Только глядя на Титит, я могла предположить, что физическая любовь — это вполне естественная и радостная вещь; ее жадное тело не ведало стыда, и когда она начинала говорить о свадьбе, желание, загоравшееся в ее глазах, делало ее еще красивее. Тетя Симона намекала, что со своим женихом Титит «зашла слишком далеко»; мама ее защищала; мне их спор казался бессмысленным: какая разница, женаты они или нет, раз двое молодых и прекрасных собой людей любят друг друга; меня их отношения нисколько не шокировали. Но этого было недостаточно, чтобы уничтожить окружавшие меня табу. После поездки в Виллерс-сюр-Мер я больше ногой не ступала на пляж, ни разу не была ни в бассейне, ни в гимнастическом зале, так что обнаженное тело смешивалось для меня с непристойностью; в моем окружении ни прямое упоминание о естественной нужде, ни выходящий за рамки приличия поступок не нарушали паутины условностей и формальностей. Как представить себе чопорных взрослых, уступающих зову животного инстинкта, похоти? В мой «философский» год Маргерит де Терикур объявила мадемуазель Лежён о своем скором замужестве; женихом ее был компаньон отца, богатый и титулованный господин, намного ее старше; она знала его с детства. Все кинулись ее поздравлять, а сама она вся так и светилась от счастья. В моем мозгу слово «замужество» прозвучало как взрыв бомбы, я была потрясена не меньше, чем в тот день, когда одна моя одноклассница посреди урока вдруг залаяла. Как подменить образ серьезной девушки в шляпке и перчатках, с заученной улыбкой на устах — видением розового нежного тела в объятиях мужчины? Я не пыталась представить себе Маргерит раздетой, но под длинной рубашкой и волной распущенных волос тело ее было доступно. Это внезапное бесстыдство было сродни безумию. Или чувственность и есть кратковременный приступ сумасшествия, или Маргерит не была той хорошо воспитанной барышней, которую повсюду сопровождала гувернантка. Значит, внешность лжива, а мир, который мне показывали, насквозь фальшив. Я стала склоняться к этой гипотезе, но все равно долго оставалась во власти обмана: иллюзия противостояла сомнению. Настоящая Маргерит по-прежнему носила шляпку и перчатки. Когда я представляла ее себе скинувшей одежды, открывающей себя мужскому взору, на меня будто налетал знойный вихрь, сметающий все нормы морали и здравого смысла.

В конце июля я уехала на каникулы. Там я открыла новую разновидность сексуальной жизни: это не была спокойная чувственная радость, ни сладостное безрассудство — на этот раз она явилась мне под видом шалостей.

Дядя Морис, питавшийся два-три года подряд почти исключительно салатами, умер в страшных муках от рака желудка. Моя тетка и Мадлен долго его оплакивали, а когда наконец утешились, жизнь в Грийере пошла гораздо веселей, чем прежде. Робер мог теперь свободно приглашать к себе товарищей. Сыновья мелкой лимузенской знати открыли радости катания в автомобиле и собирались со всей округи, чтобы поохотиться или потанцевать вместе. В тот год Робер ухаживал за одной красоткой лет двадцати пяти, проводившей каникулы в соседнем городишке с явным намерением подыскать себе мужа; почти каждый вечер Ивонна появлялась в Грийере; она щеголяла экстравагантными туалетами, пышной шевелюрой и улыбалась с таким постоянством, что я никак не могла решить, глухая она или идиотка. Как-то днем, в гостиной, где с мебели сняли, наконец, чехлы, ее мать уселась за фортепьяно, а сама Ивонна, в андалузском наряде, поигрывая веером и стреляя глазами, стала исполнять испанские танцы перед ухмыляющимися молодыми людьми. После этой идиллии вечеринки в Грийере и в округе участились. Я веселилась от души. Родители в наши увеселения не вмешивались; можно было хохотать и беситься, ни на кого не оглядываясь. Фарандолы, хороводы, «музыкальные стулья» заставили меня перестать бояться танцев и относиться к ним как к развлечению. Более того, один из моих кавалеров, тот, что заканчивал медицинский факультет, очень мне нравился. Однажды в соседнем поместье мы прогуляли всю ночь напролет; мы варили луковый суп на кухне; поехали на машине к подножию горы Гарган и влезли на нее, чтобы встретить восход солнца; потом мы пили кофе с молоком на каком-то постоялом дворе — это была моя первая ночь без сна. Я рассказала Зазе в письме о наших кутежах; ее шокировало, что я получаю от них столь явное удовольствие и что моя мама это терпит. Впрочем, нашей с сестрой добродетели ничто не угрожало: нас называли «две малышки»; неискушенность наша бросалась в глаза, никаким «sex-appeal» мы тоже не обладали. И все же разговоры, которые нам приходилось слушать, изобиловали гривуазными намеками и недомолвками, от которых мне становилось не по себе. Мадлен рассказала мне по секрету, что во время этих вечеринок много чего происходило в рощах и автомобилях. Девицы, чтобы не потерять девственность, соблюдали определенные предосторожности. Ивонна же проявила неосмотрительность, и друзья Робера, употребив ее все по очереди, любезно предупредили его об этом; свадьба расстроилась. Другие девицы знали правила игры и старались их не нарушать; впрочем, это не лишало их приятных развлечений. Судя по всему, подобные забавы не относились к разряду дозволенных, потому что некоторые совестливые особы на следующий день бежали исповедоваться и возвращались в компанию с уже облегченной душой. Я силилась понять, благодаря какому механизму от контакта губ рождается страсть; частенько я смотрела на рот юноши или девушки с тем же удивлением, с каким раньше глядела на смертоносный рельс метро или на опасную книгу. Пояснения Мадлен, как всегда, были загадочны; она сообщила, что наслаждения зависят от вкусов: ее подруга Нини, к примеру, требовала от партнера, чтобы он целовал и щекотал ей ступни ног. С любопытством и опаской я размышляла о том, таит ли в себе источник неожиданных наслаждений мое собственное тело.

Ни за что на свете я бы не согласилась подвергнуть себя даже самым невинным опытам. Эксперименты, описываемые Мадлен, вызывали во мне отвращение. Любовь, как я ее себе представляла, не имела к телу никакого отношения; но я не могла также представить себе, чтобы тело искало услад вне любви. Моя принципиальность не простиралась так далеко, как непримиримость Антуана Редье, директора журнала «Ревю франсез», в котором работал мой отец; в одном из своих романов Редье создал трогательный образ девушки по-настоящему честной: однажды она позволила какому-то человеку сорвать с ее губ поцелуй и, не найдя в себе сил признаться в этой гнусности своему жениху, предпочла с ним расстаться. История показалась мне абсурдной. Но когда одна моя приятельница, генеральская дочка, рассказала мне, не без печали в голосе, что на каждой вечеринке целуется по меньшей мере с одним из своих кавалеров, я ее осудила. На мой взгляд, было очень грустно, неприлично и, наконец, безнравственно подставлять свои губы первому встречному. Одной из причин моей преувеличенной неприступности была, вероятно, смесь отвращения и страха, которые девственница испытывает в присутствии мужчины; больше всего я боялась собственных ощущений и их причуд; недомогание, которое я испытывала на уроках танцев, раздражало меня тем, что не зависело от моего желания; я не могла смириться с мыслью, что, прикоснувшись ко мне, приобняв или стиснув, невесть