Воспоминания благовоспитанной девицы — страница 54 из 78

й, грустный и робкий» мальчуган; он и Заза быстро подружились. Родители поместили его на полный пансион в один из испанских коллехио, но на каникулах дети встречались и вместе совершали конные прогулки, о которых Заза рассказывала мне с сияющими глазами. В год, когда им обоим исполнилось пятнадцать лет, они поняли, что любят друг друга; у Андре, брошенного, живущего вдали от дома, кроме Зазы, не было никого на свете; Заза, считавшая себя некрасивой, неуклюжей, достойной презрения, бросилась в его объятия; они позволили себе поцелуи, и любовь их превратилась в страсть. Отныне каждую неделю они писали друг другу; именно об этом мальчике Заза мечтала на уроках физики и под веселым взглядом аббата Трекура. Родители Зазы и родители Андре — гораздо более состоятельные — были в ссоре; они не препятствовали товарищеским отношениям своих детей, но, осознав, что те выросли, сочли нужным вмешаться. Не могло быть и речи о том, чтобы позволить им когда-нибудь пожениться. Мадам Мабий тогда решила, что они должны перестать видеться. «Во время новогодних каникул 1926 года, — писала Заза, — я провела здесь единственный день, чтобы увидеться с Андре и сказать ему, что между нами все кончено. Но напрасно я говорила ему самые жестокие слова, я не могла скрыть от него, как он мне дорог, и эта встреча, целью которой был разрыв, связала нас больше, чем когда-либо». Чуть ниже она добавляла: «Когда меня вынудили порвать с Андре, я так страдала, что несколько раз была на грани самоубийства. Помню один вечер, когда, увидев приближающийся поезд метро, я едва не бросилась под колеса. У меня больше не было ни малейшего желания жить». С тех пор прошло полтора года, они с Андре не виделись, писем друг другу не писали. Не так давно, приехав в Лобардон, она неожиданно его встретила. «Год и восемь месяцев мы ничего не знали друг о друге, и все это время шли такими разными путями, что в нашем внезапном сближении есть что-то странное, почти болезненное. Я очень ясно вижу все тяготы, все жертвы, которыми должно сопровождаться чувство между двумя людьми, так мало подходящими друг другу, как он и я, но я не могу поступать иначе, я не могу отказаться от мечты всей моей юности, от стольких дорогих мне воспоминаний, не могу оттолкнуть от себя того, кто так во мне нуждается. Семья Андре и моя всеми силами противятся нашему сближению. В октябре он уезжает на год в Аргентину, потом вернется во Францию для прохождения службы. Значит, перед нами еще много трудностей и долгая разлука; наконец, если наши планы осуществятся, мы по меньшей мере лет десять проживем в Южной Америке. Как видите, все это выглядит мрачновато. Сегодня вечером мне нужно будет поговорить с мамой; прошло два года, как она сказала свое окончательное «нет», и я уже заранее взволнована тем разговором, который мне предстоит. Понимаете, я так люблю ее, что мне всего тяжелее оттого, что я причиняю ей все эти огорчения и иду против ее воли. Когда я была маленькой, я всегда просила Бога, чтобы никто никогда не страдал из-за меня. Увы! Какое несбыточное желание!»

Я раз десять с комком в горле перечитывала это письмо. Мне стала ясна та перемена, которая произошла с Зазой в четырнадцать лет, ее отсутствующий вид, романтизм, ее странное, предвосхищающее знание о любви: она уже научилась любить всем своим существом; вот почему она смеялась, когда говорили, что у Тристана и Изольды любовь «платоническая», вот почему мысль о браке по расчету внушала ей такое отвращение. Как же плохо я ее знала! «Мне хочется уснуть и никогда не просыпаться», — говорила она, а я пропускала ее слова мимо ушей; между тем я знала, как может быть черно на душе. Мне было невыносимо представлять себе Зазу, в скромной шляпке и в перчатках, стоящую на краю платформы метро и завороженно глядящую на рельсы.

Несколькими днями позже я получила второе письмо. Разговор с мадам Мабий прошел очень скверно. Она вновь запретила Зазе видеться с кузеном. Заза была слишком ревностной христианкой, чтобы помышлять о неповиновении, но никогда этот запрет не казался ей таким страшным, как в тот момент, когда едва ли пятьсот метров отделяли ее от юноши, которого она любила. Более всего ее терзала мысль о том, что он из-за нее страдает, тогда как она день и ночь думала только о нем. Несчастье это повергло меня в растерянность, оно превзошло все то, что когда-либо доводилось испытывать мне самой. В этом году мне разрешили наконец провести три недели вместе с Зазой в баскском имении Мабийев, и я с нетерпением ждала дня, когда окажусь подле нее.

По прибытии в Мериньяк я чувствовала себя «такой безмятежной, какой ни разу не была за последние полтора года». Все-таки сравнение Жака с Праделем было не в пользу первого, и я вспоминала о нем без снисхождения: «Ох уж это мне легкомыслие, несерьезность, все эти истории с барами, бриджем, деньгами!.. Есть в нем черты, которые не часто встретишь в других людях, и вместе с тем чего-то до обидного не хватает». Я отдалилась от Жака, вместе с тем я достаточно привязалась к Праделю, так что его существование озаряло мои дни, а его отсутствие их не омрачало. Мы много писали друг другу. Я также писала Рисману, Бланшетте Весе, мадемуазель Ламбер, Сюзанне Буаг, Зазе. Я поставила себе стол на чердаке, под слуховым окошком, и вечерами, при свете лампы в виде голубя изливала свои мысли на бумагу, страница за страницей. Благодаря письмам, которые я получала — в особенности от Праделя, — я не чувствовала себя одинокой. Еще я подолгу разговаривала с сестрой; не так давно она сдала экзамен по философии на степень бакалавра, и весь год мы были очень близки друг другу. Я ничего от нее не скрывала, кроме своего отношения к религии. Жак пользовался в ее глазах тем же авторитетом, что и в моих, и она заразилась моими вымыслами. Ненавидящая, как и я, школу Дезир, а также большинство своих одноклассниц и предрассудки нашей среды, она с радостью принялась ругать «варваров». Быть может, оттого, что ее детство было гораздо менее счастливым, чем мое, она еще более решительно, чем я, восстала против кабалы, в которой нас держали. «Это глупо, — сконфуженно сказала мне она однажды вечером, — но мне неприятно, что мама вскрывает мои письма: мне уже не доставляет никакого удовольствия их читать». Я ответила, что меня это тоже смущает. Мы набрались смелости — в конце концов нам было семнадцать и девятнадцать лет, — и попросили мать больше не подвергать цензуре нашу корреспонденцию. Она ответила, что ее долг — блюсти наши души, но в итоге уступила. Это была значительная победа.

В целом мои отношения с родителями немного улучшились. Дни протекали спокойно. Я занималась философией и подумывала о том, чтобы писать, но начать никак не могла. Прадель уверил меня, что первейшая задача — поиск истины: не уведет ли меня литература в сторону? И нет ли противоречия в этой затее? Мне хотелось рассказать о ничтожности всего сущего, но писатель предает собственное отчаяние, когда превращает его в книгу; не лучше ли хранить молчание, как месье Тест? Еще я опасалась, что, начав писать, неизбежно захочу успеха, известности — всего того, что я презирала. Эти отвлеченные сомнения не были достаточно сильными, чтобы меня остановить. В письмах я советовалась со многими своими друзьями, и, как я и ожидала, они поддерживали меня. Я начала большой роман; героиня повторяла путь, который прошла я сама; она пробуждалась к «подлинной жизни», вступала в конфликт со своим окружением, затем приобретала горький опыт во всем: в действии, любви, знании. Я так никогда и не узнала конца этой истории: времени у меня не было, и я бросила роман на середине.

Письма, которые я получала от Зазы, звучали уже иначе, чем июльские. Она писала, что за последние два года необычайно развилась в интеллектуальном отношении; она изменилась, стала более зрелой. Во время короткой встречи с Андре у нее возникло впечатление, что он не переменился: он по-прежнему оставался в большой степени ребенком, слегка неотесанным. Она стала задумываться о том, не объяснялась ли его верность «упорным нежеланием очнуться от грез, нехваткой искренности и смелости». Сама Заза находилась под влиянием, без сомнения чрезмерным, «Большого Мольна». «В этой книге я нашла любовь, культ мечты, для которой в реальности нет никакого основания и которая, быть может, увела меня далеко от самой себя». Конечно, она не сожалела о своей любви к кузену: «Это чувство, нахлынувшее на меня в пятнадцать лет, было моим истинным пробуждением; в день, когда я полюбила, я поняла бесконечно много; почти ничто уже не казалось мне смешным». Однако она и сама осознавала, что после разрыва в январе 1926-го она искусственно поддерживала это прошлое «посредством воли и воображения». В любом случае, Андре должен был уехать на год в Аргентину — по его возвращении и надо будет принимать решение. Сейчас Заза устала от домыслов; она проводила весьма светские и бурные каникулы и поначалу даже выбилась из сил; впрочем, теперь, писала она, «я не хочу думать ни о чем, кроме развлечений».

Эта фраза удивила меня, и в своем ответе я упомянула о ней с оттенком неодобрения. Заза стала защищаться: она прекрасно знала, что развлечения ничего не решают. «Недавно, — писала она, — наша семья с друзьями предприняла большую поездку в страну басков; мне же так хотелось побыть одной, что я сама себе поранила ногу топором, чтобы не ехать. Целую неделю я просидела в шезлонге, выслушивая слова сочувствия, но по крайней мере я получила возможность немного отдохнуть от всех, ни с кем не разговаривать и не участвовать в развлечениях».

Я была потрясена. Уж я-то знала, как можно отчаянно желать одиночества и «возможности ни с кем не разговаривать». Но у меня никогда не хватило бы смелости рассечь себе ногу. Нет, Заза не была ни безразличной, ни покорной — в ней таилась какая-то сила, которая меня даже немного пугала. К ее словам нельзя относиться легкомысленно, ведь она гораздо скупее на них, чем я. Не спровоцируй я ее, она бы даже не упомянула об этом случае.

Я больше ничего не хотела от нее скрывать: я призналась, что уже не верую; она ответила, что догадывалась; она тоже в этом году пережила религиозный кризис. «Сравнив веру, религиозные обряды, в которых я участвовала, будучи девочкой, и устои католицизма со всеми своими новыми идеями, я обнаружила такое несоответствие, такую пропасть между двумя образами мыслей, что у меня началось что-то вроде головокружения. Клодель очень помог мне, и я не могу выразить, насколько я ему обязана. Я верю так, как верила в шесть лет, больше сердцем, нежели разумом, и даже вовсе отказываясь от разума. Богословские споры почти всегда кажутся мне абсурдными и смешными. Я думаю, что Господь для нас непостижим, он от нас сокрыт и вера в него — это сверхъестественный дар, который он нам ниспосылает. Вот почему я могу лишь от всего сердца жалеть тех, кто лишен этой благодати, и думаю, что если они чистосердечны и жаждут истины, то она рано или поздно откроется им… Впрочем, — добавляла Заза, — вера не приносит полного удовлетворения; мир в сердце одинаково недостижим и когда веришь, и когда не веришь — вера лишь дает надежду, что познаешь умиротворение в другой жизни». Это значило, что Заза не только принимает меня такой, какая я есть, но и всячески старается не допустить и тени превосходства со своей стороны; если в небе она и видела лучик света, то на земле блуждала ощупью в тех же потемках, что