Воспоминания благовоспитанной девицы — страница 61 из 78

Стефа возвратилась из Лурда; она привезла для малышей коробку леденцов. «Это очень мило, мадемуазель, — холодно заметила мадам Мабий, — но вы напрасно потратились: дети не нуждаются в ваших конфетах». Мы со Стефой разбирали по косточкам семейство и друзей Зазы — от этого мне становилось немного легче. Впрочем, в этом году конец моего пребывания в Лобардоне был более удачным, чем начало. Не знаю, объяснилась ли Заза с матерью или же та просто ловко сманеврировала, но у нас с Зазой появилась возможность бывать наедине. Мы вновь стали совершать долгие прогулки и беседовать. Она говорила о Прусте, которого понимала гораздо лучше, чем я; признавалась, что, когда читает его, у неё возникает огромное желание писать. Она уверяла, что в следующем году не позволит обыденщине изматывать себя: она будет читать, и мы будем говорить обо всем. У меня появилась идея, которая ее заинтересовала: встречаться по утрам в воскресенье и играть в теннис — Заза, моя сестра, я сама, Жан Прадель, Пьер Клеро и кто-нибудь из их друзей.

Мы с Зазой почти во всем понимали друг друга. Когда речь заходила о людях неверующих, никакое их поведение не казалось ей предосудительным, лишь бы оно не вредило другим: она принимала имморализм Жида, ее не шокировал порок. Но она не представляла себе, как можно, любя Бога, сознательно нарушать его заповеди. Я находила логичной такую позицию, она практически совпадала с моей: другим я позволяла все, но в отношении себя самой и близких мне людей — Жака в особенности — я по-прежнему применяла нормы христианской морали. Я почувствовала неловкость, когда Стефа, весело рассмеявшись, как-то сказала мне: «Бог мой! До чего же Заза наивна!» Однажды Стефа заявила, что даже в католических кругах ни один молодой человек не вступает в брак девственником. Заза возразила: если веришь, то живешь согласно вере. «Посмотрите на ваших кузенов Дюмуленов», — сказала Стефа. «Ну что ж, правильно, — отвечала Заза, — они причащаются каждое воскресенье! Ручаюсь вам, они не согласились бы жить в смертном грехе». Стефа не настаивала, но мне она рассказала, что на Монпарнасе, где она часто бывала, она много раз встречала Анри и Эдгара в определённой компании: «Достаточно взглянуть на их физиономии!» Они и в самом деле не походили на мальчиков из церковного хора. Я подумала о Жаке: у него совсем другое лицо, он совсем другой человек, невозможно представить себе, чтобы он предавался грубому разврату. Вместе с тем, открывая мне глаза на наивность Зазы, Стефа ставила под сомнение и мой собственный опыт. Для нее было обычным делом посещать бары, кафе, где я втайне искала чего-то необыкновенного, — разумеется, она смотрела на все эти заведения совсем иначе. Я поняла, что воспринимаю людей такими, какими они хотят казаться, и не вижу в них иной правды, кроме официальной. Стефа предупредила, что этот принаряженный мир имеет свою изнанку. Наш разговор меня встревожил.

В этот раз Ваза не провожала меня до Монде Марсана; я прогуливалась в ожидании поезда и думала о ней. Я решила изо всех сил бороться за то чтобы жизнь в ней взяла верх над смертью.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Такого начала учебного года у меня еще не было.

Решив готовиться к конкурсным экзаменам, я наконец-то выбралась из лабиринта, по которому блуждала три года, — я устремилась в будущее. Отныне все мои дни были исполнены смысла: они приближали меня к окончательному освобождению. Трудность задачи подзадоривала меня — тут уж не до бредней и не до скуки. Теперь, когда у меня на земле было дело, мне земли с лихвой хватало; я избавилась от беспокойства, отчаяния, от всякого рода ностальгии. «В эту тетрадь я стану записывать не трагические споры с собой, а простую повседневность». У меня было впечатление, что после периода нелёгкого ученичества начиналась подлинная жизнь, и я с радостью окунулась в нее.

В октябре Сорбонна была закрыта, и я проводила дни в Национальной библиотеке. Я добилась позволения не ходить домой на второй завтрак; я покупала хлеба, гусиного паштета и ела все это в саду Пале-Руаяль, глядя, как увядают последние розы. Землекопы, сидя на скамейках, жевали большие сэндвичи и пили красное вино. Если моросил дождик, я отсиживалась в кафе «Бриар», среди каменщиков, которые хлебали из котелков. Я радовалась возможности избегать церемонных семейных трапез; мне казалось, что, сводя процесс питания к его сути, я делаю шаг к свободе. Я возвращалась в библиотеку, с увлечением штудировала теорию относительности. Время от времени я смотрела на других читателей и с чувством удовлетворения поудобнее устраивалась в своем кресле: среди всех этих эрудитов, ученых, исследователей, мыслителей я была на своем месте. Я уже не чувствовала себя отторгнутой своим кругом — я сама покинула его, предпочтя это общество, в избранности которого я, сидя здесь, всё больше убеждалась; общество, которое через века и расстояния объединяет все умы, ищущие истину. Я тоже вкладываю свою лепту в те усилия, которые человечество прилагает, чтобы знать, понимать, объяснять: я задействована в большом коллективном предприятии и навсегда избавлена от одиночества. Вот это победа! Я снова погружалась в работу. Без четверти шесть голос служителя торжественно объявлял: «Господа — библиотека — скоро — закрывается». Всякий раз было непривычно, оторвавшись от книг, вновь видеть огни, магазины, прохожих и карлика, торгующего фиалками возле «Театр франсэ»{233}. Я шла медленно, предаваясь тихой вечерней грусти возвращения домой.

Стефа приехала в Париж через несколько дней после меня и часто ходила в Националку читать Гёте и Ницше. Глаза и губы у нее всегда были готовы засмеяться; Стефа слишком нравилась мужчинам и сама слишком интересовалась ими, чтобы работать усидчиво. Едва устроившись, она набрасывала на плечи пальто и выходила из зала поболтать с кем-нибудь из своих поклонников: это мог быть кандидат на звание агреже по немецкому, прусский студент, доктор-румын. Мы вместе завтракали, и, хотя Стефа была небогата, в булочной она угощала меня пирожным, в баре «Поккарди» — кофе. В шесть часов вечера мы прогуливались по бульварам или, чаще всего, пили чай у нее дома. Она жила в гостинице на улице Сен-Сюльпис, в маленькой сине-голубой комнатке; стены она увешала репродукциями Сезанна, Ренуара, Эль Греко и рисунками своего испанского друга, который хотел посвятить себя живописи. Я любила проводить с ней время. Мне нравились нежность ее мехового воротника, ее маленькие шапочки, платья, духи, ее воркование и ласковые жесты. Мои отношения с друзьями — с Зазой, Жаком, Праделем — всегда были до крайности сдержанны. Стефа же брала меня на улице под руку; сидя в кино, просовывала свою ладонь в мою; целовала меня по любому поводу. Она рассказывала уйму разных историй, страстно увлекалась Ницше, возмущалась мадам Мабий, смеялась над влюбленными в нее мужчинами; ей удавалось очень хорошо копировать людей, и она перемежала свои рассказы презабавными сценками.

В ту пору Стефа изживала в себе остатки религиозности. В Лурде она исповедалась и причастилась; в Париже купила в «Бон Марше» небольшой молитвенник и, преклонив колени в церкви Сен-Сюльпис, попыталась читать молитвы. Ничего не получилось. Целый час после этого она ходила взад и вперед перед церковью, не решаясь ни вновь войти туда, ни уйти совсем. Дома, заложив руки за спину, нахмурив брови и с озабоченным видом шагая по комнате, она так увлеченно передавала этот переломный момент, что я усомнилась в серьезности кризиса. В действительности божествами, которым Стефа по-настоящему поклонялась, были Мысль, Искусство, Гений; за неимением их, она ценила ум и талант. Каждый раз, когда в поле ее зрения появлялся «интересный» мужчина, она устраивала все так, чтобы познакомиться с ним, и всячески старалась «прибрать его к рукам». Это «вечная женственность», объясняла она. Флирту она предпочитала интеллектуальные беседы и приятельские отношения; каждую неделю она часами дискутировала в «Клозери де Лила»{234} с ватагой украинцев, которые учились в Париже не то журналистике, не то еще чему-то. Она каждый день виделась со своим другом испанцем, которого знала уже несколько лет и который предлагал ей выйти за него замуж. Я много раз встречала его у Стефы: он жил в той же гостинице. Звали его Фернандо. Он происходил из еврейской семьи, одной из тех, которые вынуждены были, из-за преследований, покинуть Испанию четыре века назад; родился он в Константинополе, учился в Берлине. Рано полысевший, круглоголовый и круглолицый, он говорил о своей «нежной чертовке» в романтическом духе, но не был чужд иронии и казался мне ужасно симпатичным. Стефа восхищалась тем, что, не имея ни су в кармане, он как-то ухитрялся заниматься живописью, и разделяла все его идеи; оба были убежденными интернационалистами, пацифистами и даже, на утопический лад, революционерами. Стефа не решалась на замужество только потому, что дорожила своей свободой.

Я познакомила их с сестрой, которую они тотчас же приняли, и с моими друзьями. Прадель сломал ногу; он прихрамывал, когда я встретилась с ним в начале октября на террасе Люксембургского сада. Стефе он показался слишком правильным, она же огорошила его своей говорливостью. С Лизой она нашла общий язык быстрее. Та жила теперь в женском студенческом общежитии, выходившем окнами на Малый Люксембург{235}. Уроки давали ей скудные средства к существованию. Она готовилась к экзаменам на сертификат по естественным наукам и писала дипломную работу о Мене де Биране{236}; из-за хрупкого здоровья она и не помышляла о степени агреже. «Бедные мои мозги! — говорила она, обхватывая руками свою маленькую, коротко стриженную головку. — Подумать только, я могу рассчитывать только на них! Я должна все брать из собственной головы! Это жестоко: в один прекрасный день она не выдержит». Она не питала интереса ни к Мену де Бирану, ни к философии, ни к себе самой: «Хотела бы я знать, что вам за удовольствие меня видеть» — говорила она мне с боязливой улыбкой. Но мне не было с ней скучно: она никогда не принимала слова за чистую монету и подозрительность часто делала ее проницательной.