Воспоминания благовоспитанной девицы — страница 62 из 78

Со Стефой мы много говорили о Зазе, которая все еще была в Лобардоне. По возвращении в Париж я послала ей «Нимфу с преданным сердцем»{237} и некоторые другие книги. Мадам Мабий, рассказала Стефа, выйдя из себя, заявила: «Ненавижу интеллектуалов!» Заза начинала всерьез беспокоить ее: трудно будет заставить дочь вступить в брак по расчету. Мадам Мабий жалела, что позволила Зазе посещать Сорбонну; ей казалось, что дочерью нужно срочно заниматься, и она очень хотела оградить ее от моего влияния. Заза написала мне, что рассказала матери о нашем намерении играть в теннис и та воспротивилась: «Она заявила, что не приемлет эти сорбонновские нравы и что я не пойду ни на какой теннис, затеянный двадцатилетней студенточкой, да еще в обществе молодых людей, о которых она даже не знает, из каких они семей. Я говорю все как есть, потому что предпочитаю, чтобы вы имели представление о том образе мыслей, с которым я сталкиваюсь постоянно и который, впрочем, христианская идея послушания обязывает меня уважать. Но сегодня я зла до слез: вещи, которые я люблю, не любят друг друга, и под видом моральных принципов я выслушала то, что меня возмущает… Я иронически предложила подписать бумагу, в которой дам обязательство не выходить замуж ни за Праделя, ни за Клеро, ни за кого из их друзей, но маму это не успокоило». В следующем письме Заза сообщала, что, желая вынудить ее окончательно порвать с «этой Сорбонной», мать решила отправить ее на зиму в Берлин. Прежде именно так, писала Заза, местные семьи отправляли своих сыновей в Южную Америку, — дабы положить конец скандальной и обременительной связи.

Никогда еще я не посылала Зазе таких взволнованных писем, как в эти последние недели; никогда еще она не доверялась мне с такой откровенностью. Но потом, в середине октября, она вернулась в Париж и наши отношения осложнились. В разлуке она сообщала мне лишь о своих трудностях, о том, что ее возмущает, и я чувствовала в ней союзницу; на самом же деле ее позиция была двоякой: она, как и прежде, очень уважала и любила мать и оставалась тесно связанной со своим окружением. Я больше не могла терпеть эту раздвоенность. Я осознала степень враждебности мадам Мабий и поняла, что между двумя лагерями, к которым мы принадлежим, никакой компромисс не возможен: «благомыслящие» желали истребления «интеллектуалов», и наоборот. Не становясь на мою сторону, Заза тем самым шла на сговор с противником, упорно стремящимся меня уничтожить, и я сердилась на нее за это. Она побаивалась навязываемого ей путешествия, терзалась; я выразила свою обиду тем, что отказалась сочувствовать ее трудностям. У меня был период хорошего настроения, и это ее смутило. Вдобавок я афишировала тесную дружбу со Стефой, настраивалась на ее волну, излишне много смеялась и болтала. Часто наши высказывания шокировали Зазу; она нахмурилась, когда Стефа заявила, что чем люди умнее, тем более они интернационалисты. В ответ на наши манеры «польских студенток» Заза непреклонно играла роль «молодой добропорядочной француженки», и мои опасения удвоились: может случиться, что она в конце концов перейдет в стан врага. Я больше не пробовала говорить с ней откровенно и предпочитала видеть ее в компании: Прадель, Лиза, моя сестра, Стефа, — только не с глазу на глаз. Она, несомненно, почувствовала эту дистанцию; к тому же приготовления к отъезду слишком занимали ее. В начале ноября мы простились — довольно холодно.

Университет вновь открыл свои двери. Перескочив через курс, я никого не знала из своих новых сокурсников, кроме Клеро. Среди них не было ни одного дилетанта, ни одного халтурщика: все, как и я, зубрилы. Мне не нравились их угрюмые лица и надменный вид. Я решила с ними не знаться. Продолжала изо всех сил работать. В Сорбонне и в Эколь Нормаль я посещала все лекции для тех, кто готовился сдавать экзамены на степень агреже, и, в зависимости от расписания, занималась в разных библиотеках: Святой Женевьевы, Виктора-Кузена или в Националке. По вечерам я читала романы или отправлялась куда-нибудь. Я повзрослела и собиралась вскоре уйти от родителей; в этом году они позволяли мне время от времени ходить вечером в театр или в кино — одной или с подругой. Я видела «Морскую звезду» Ман Рея{238}, весь репертуар «Студии урсулинок», «Студии 28» и «Сине-Латен»{239}, все фильмы с Бригиттой Хельм{240}, Дугласом Фербенксом{241}, Бастером Китоном{242}. Я посещала театры Картеля{243}. Под влиянием Стефы я стала больше следить за собой. Ее друг, кандидат в агреже, сообщила мне она, укоряет меня в том, что я слишком много времени провожу за книгами: двадцать лет — это рано, чтобы изображать ученую женщину; в конце концов я сделаюсь дурнушкой. Стефа стала ему возражать и вошла в азарт: она не хотела, чтобы у ее лучшей подруги был вид обиженного природой синего чулка; она убеждала меня, что физические данные у меня есть и нужно только умело их использовать. Я стала часто ходить к парикмахеру, внимательно относиться к выбору шляпки, пошиву платья. Я возобновила старые дружеские связи. Мадемуазель Ламбер больше меня не интересовала; Сюзанна Буаг уехала с мужем в Марокко. Однако мне было приятно видеться с Рисманом; я почувствовала прилив симпатии к Жану Малле, который был теперь преподавателем-ассистентом в лицее Сен-Жермен и писал дипломную работу под руководством Барюзи. В Националку часто приходил Клеро. Прадель относился к нему с уважением и убедил меня в его исключительных качествах. Клеро был католиком, томистом, сторонником Морраса; он говорил со мной глядя прямо в глаза и категорическим тоном, производившим на меня такое впечатление, что я задалась вопросом, может я недооцениваю святого Фому и Морраса? Их учения по-прежнему мне не нравились, но мне хотелось знать, как человек, принимающий их доктрины, видит мир, ощущает самого себя; словом, Клеро возбудил мое любопытство. Он был уверен, что я обязательно получу степень агреже. «По-моему, вам удается все, за что бы вы ни взялись», — сказал он. Я была весьма польщена. Стефа тоже подбадривала меня: «У вас будет прекрасная жизнь. Вы непременно добьетесь всего, чего захотите». В общем, я двигалась вперед, с верой в свою звезду и вполне довольная собой. Стояла чудесная осень, и, когда я отрывала нос от книг, то радовалась, что небо такого нежного цвета.

Чтобы убедить самое себя, что я не библиотечная крыса, я думала о Жаке; я посвящала ему целые страницы своего дневника, писала письма, которые не отправляла. В начале ноября я увиделась с его матерью; она была очень сердечна; Жак, по ее словам, постоянно спрашивал «о единственном человеке в Париже, который его интересовал»; передавая эти слова, она заговорщически улыбнулась.

Я усиленно работала, развлекалась, я вновь обрела равновесие и не иначе как с удивлением вспоминала свои летние проказы. Все эти бары, дансинги, по которым я таскалась вечерами, теперь вызывали у меня лишь отвращение и даже что-то близкое к ужасу. Эта целомудренная неприязнь была сродни моему давнему самолюбованию: несмотря на мой рационализм, все плотское оставалось для меня табу.

«Какая же вы идеалистка!» — часто говорила мне Стефа. Она тщательно следила за тем, чтобы не вгонять меня в краску. Показывая висящий на стене голубой комнаты эскиз обнаженной женщины, Фернан однажды сказал мне с лукавым видом: «Это Стефа позировала». Я смутилась, а она бросила на него гневный взгляд: «Не говори глупостей!» Он поспешно признался, что хотел пошутить. Ни на секунду моего сознания не коснулась мысль, что вердикт, вынесенный мадам Мабий в отношении Стефы, справедлив: «Она вообще уже не девушка». Однако Стефа пыталась меня осторожно воспитывать: «Уверяю вас, милая, что физическая любовь — это очень важно, в особенности для мужчин…» Однажды поздним вечером, выходя из театра «Ателье», мы увидели на площади Клиши скопление народа: полицейский только что арестовал элегантно одетого, невысокого молодого мужчину. Тот был бледен и вырывался, его шляпа откатилась в лужу; толпа шипела ему вслед: «Грязный сутенер…» Мне почудилось, что я сейчас рухну на тротуар; я потащила Стефу прочь; огни, шум бульвара, накрашенные девки — от всего этого мне хотелось вопить. «Ну что вы, Симона, это жизнь». Стефа спокойно объяснила мне, что мужчины не святые. Ну конечно, все это немного «противно», но ведь это существует и даже имеет немалое значение для всех. В подтверждение своих слов она рассказала мне кучу анекдотов. Я слушала, внутренне съежившись. Временами я все же делала попытки докопаться: откуда во мне это сопротивление, эти предубеждения? «Может, религия привила мне такой вкус к чистоте, что малейший намек на плотское приводит меня в невообразимое смятение? Я думаю о Коломбе{244} Алена-Фурнье, которая утопилась в пруду, чтобы не терять чистоту. А может, во всем виновата гордость?»

Разумеется, я не считала, что нужно во что бы то ни стало хранить девственность. Я убеждала себя, что в постели можно служить белые мессы: подлинная любовь возвышает плотские объятия, и в руках избранника чистая девушка легко превратится в чистую молодую женщину. Я любила Франсиса Жамма за то, что он живописал сладострастие красками чистыми, как вода в источнике; особенно я любила Клоделя за то, что он прославлял в теле чудесным образом ощутимое присутствие души. Я бросила, не дочитав, «Бога плоти» Жюля Ромена{245}, потому что наслаждение не было там описано как духовное переживание. Я была взбешена «Страданиями и счастьем христианина» Мориака{246}