Едва я легла спать, как меня прорвало. Ночь прошла ужасно. Весь следующий день я провела на террасе Люксембурга, пытаясь как-то разобраться в своем положении. Я почти не испытывала ревности. С той связью уже покончено, долго она не продлилась; она тяготила Жака, он сам порвал отношения. Любовь, которой я желала для нас, не имела ничего общего с той историей. Я кое-что вспомнила: в книге Пьера Жана Жува{277}, которую Жак давал мне, была подчеркнута фраза: «Я доверяюсь этому другу, но в объятия заключаю другого». Я тогда подумала: «Пусть так, Жак. Мне жалко твоего другого». Он потворствовал этой гордыне, говорил, что не уважает женщин, но я для него не просто женщина, а что-то иное. Тогда почему эта тоска в сердце? Почему я со слезами на глазах твержу слова Отелло: «Но ведь жалко, Яго! О, какая жалость, какая жалость!» Да оттого, что я сделала обжигающее открытие: эта прекрасная история — моя жизнь — становилась ложью по мере того, как я ее себе рассказывала.
Как я была слепа и как унижена из-за этого! Жак хандрил, смотрел на мир с отвращением, а я объясняла это какой-то таинственной жаждой невозможного. До чего же нелепыми, должно быть, казались ему мои абстрактные ответы! Как я была далека от него, когда считала нас близкими людьми! И ведь можно было догадаться: разговоры с друзьями, которые вертелись вокруг каких-то темных, но вполне конкретных забот. Другое воспоминание: я мельком увидела в машине Жака сидящую рядом с ним брюнетку, очень элегантную и красивую. Но я только больше выказывала ему свое доверие. С какой изобретательностью, с каким упорством я сама себя обманывала! Я сама нагрезила эту трехлетнюю дружбу; я и теперь держусь за нее ради прошлого, а прошлое-то — сплошной обман. Все рушится. У меня было желание сжечь за собой все мосты: полюбить кого-то другого или уехать на край света.
Потом я принялась себя укорять. Обманом была моя мечта, а не Жак. В чем я могла его упрекнуть? Он никогда не строил из себя ни героя, ни святого и даже часто говорил о себе дурно. Фраза из Жува была предупреждением; он пытался поговорить со мной о Магде — я не откликнулась на его откровенность. Впрочем, я уже давно предчувствовала истину, я даже знала ее. Что она задевала во мне, как не старые религиозные предрассудки? Я успокоилась. Я была не права, требуя от жизни, чтобы она соответствовала готовому идеалу; моя задача — справляться с тем, что она мне несет. Я всегда предпочитала реальность миражам; как итог моих раздумий у меня появилось чувство гордости за то, что, столкнувшись с серьезной неприятностью, я сумела с ней справиться.
На следующее утро письмо из Мериньяка сообщило мне, что мой дед тяжело болен и находится при смерти. Я любила деда, но он был очень стар, и его смерть казалась мне естественной, я не горевала. Моя кузина Мадлен находилась в Париже; я повела ее есть мороженое в кафе на Елисейских полях; она рассказывала какие-то истории, но я не слушала, я думала о Жаке — с отвращением. Его связь с Магдой слишком точно следовала классической схеме, всегда вызывавшей у меня тошноту: сын богатых родителей приобщается к жизни с помощью любовницы низкого происхождения, а потом, решив стать серьезным господином, ее бросает. Это банально, это дурно. Я ложилась и вставала с комком в горле от презрения. «Мы бываем на высоте уступок, которые сами себе делаем», — мысленно повторяла я фразу Жана Сармана{278} и на лекциях в Эколь Нормаль, и когда завтракала с Праделем в кафе-молочной «Ивелин», что на бульваре Сен-Мишель. Он говорил о себе. Убеждал, что он не такой хладнокровный и уравновешенный, как утверждают его друзья. Вот только он ненавидит пустые обещания; он запрещает себе выражать свои чувства или идеи, не будучи в них совершенно уверенным. Я одобрила его щепетильность. Хоть он и казался мне порой слишком снисходительным по отношению к другим, к самому себе он относился строго: лучше так, чем наоборот, горестно подумала я. Речь зашла о тех, кто вызывал у нас уважение, — он с ходу отверг «эстетствующих любителей баров». Я признала его правоту. Проводив его на автобусе до Пасси, я отправилась гулять в Булонский лес.
Я вдыхала запах только что подстриженной травы, ходила по парку Багатель, пораженная обилием маргариток, нарциссов и фруктовыми деревьями в цвету; я встречала целые клумбы красных тюльпанов со склоненными головками, живые изгороди из сирени и громадные деревья. Читала Гомера на берегу какой-то речушки. То краткие ливни, то лучи солнца, накатывая мощными волнами, ласкали шелестящую листву. Какая печаль устоит против красоты мира, спрашивала я себя. В конце концов, Жак значит не больше, чем любое дерево из этого сада.
Я была болтлива, любила предавать огласке все, что со мной случалось, к тому же я хотела, чтобы кто-нибудь взглянул на эту историю беспристрастно. Я знала, что у Эрбо она вызовет улыбку; Заза, Прадель — я слишком ценила их мнение, чтобы выносить Жака на их суд. Зато перед Клеро я больше не робела и знала, что он оценит факты в свете той христианской морали, влияние которой я, вопреки самой себе, все еще испытывала. Я все ему рассказала. Он со вниманием выслушал меня и вздохнул: до чего же девушки непреклонны! Он признался своей невесте в кое-каких слабостях — единичных, как он дал мне понять, — и, вместо того чтобы оценить его чистосердечие, она, похоже, испытала отвращение. Я предположила, что она скорее предпочла бы услышать исповедь, окрашенную в героические гона, или же не услышать ничего, но речь не о том. Что до меня, то он не одобрял моей суровости, — стало быть, оправдывал Жака. Я решила с ним согласиться. Забывая, что связь Жака впрямую задела меня своей буржуазной банальностью, я уже упрекала себя за то, что осудила ее во имя абстрактных принципов. Поистине я сражалась в туннеле среди теней. На фантом Жака, на почившее прошлое я замахнулась идеалом, в который больше не верила. Но если отбросить идеал, именем чего судить? Чтобы защитить любовь, я попирала свою гордость: к чему требовать от Жака, чтобы он был не таким, как все? Но если он похож на других, а я знаю, что по большому числу вопросов он уступает многим, то какие у меня основания предпочитать его? Снисходительность вела к безразличию.
Обед у его родителей только сгустил сумбур. В галерее, где я переживала моменты и тяжелые, и приятные, моя тетя прочла мне несколько строк из его письма: «Передай наилучшие пожелания Симоне, когда ее увидишь. С ней я не был славным парнем, да и ни с кем не был; впрочем, это ее не удивит». Значит, я для него — одна из многих! Еще больше меня встревожило то, что он просил свою мать доверить ему в следующем году его младшего брата: так он намерен продолжать холостяцкую жизнь? Я была поистине неисправима. Я раскаивалась в том, что сама выдумала наше прошлое, — и продолжала строить наше будущее. Я не стала делать предположений. Пусть будет, что будет, сказала я себе. Я даже подумывала о том, не лучше ли для меня покончить с этой старой историей и начать что-нибудь совершенно новое. Я пока еще не желала явно этого обновления, но такая мысль привлекала меня. Во всяком случае, решила я, жить, писать и быть счастливой я прекрасно могу и без Жака.
В одно из воскресений пришла телеграмма, извещавшая о смерти деда. Стало ясно: мое прошлое рушится. Бродя в Булонском лесу с Зазой или одна по Парижу, я ощущала в сердце пустоту. На следующий день, после полудня, я сидела на залитой солнцем террасе Люксембургского сада, читала «Мою жизнь» Айседоры Дункан и грезила о своей. Моя не будет ни скандальной, ни даже яркой. Я желала для себя только любви, возможности писать хорошие книги, иметь детей, «которых они научат мыслить и ценить поэзию, и друзей, чтобы было кому эти книги посвящать». Мужу я отводила незначительную роль. Все еще наделяя его чертами Жака, я стремилась дружбой возместить то, чего мне недоставало и что я больше не хотела от себя скрывать. В этой будущей жизни, приближение которой я уже чувствовала, главным оставалась литература. Я правильно поступила, что не стала писать в юном возрасте книгу отчаяния, — сейчас я хотела сказать и о трагичности жизни, и вместе с тем о ее красоте. Размышляя таким образом, я увидела Эрбо, огибавшего фонтан в компании с Сартром; он заметил меня, но виду не подал. Вот загадка и ложь дневников: я не упомянула об этом случае, хотя он оставил у меня неприятное впечатление. Мне было обидно, что Эрбо отрекся от нашей дружбы, я испытала ненавистное мне чувство отверженности.
В Мериньяке собралась вся семья. Наверное, из-за царившей там суеты ни бренные останки деда, ни дом, ни парк не растрогали меня. В тринадцать лет я плакала, предвидя, что когда-нибудь Мериньяк перестанет быть моим домом. Все кончено: владение принадлежало теперь моей тете, кузенам, в этом году я приеду уже как гостья, а скоро и вовсе перестану приезжать; но у меня не вырвалось ни вздоха сожаления. Детство, отрочество, звездное небо и коровы, бьющие копытами в двери хлева, — все это осталось далеко позади. Я была готова к чему-то новому; ожидание было так сильно, что заглушало сожаления.
В Париж я вернулась облаченная в траур, мою шляпку окутывал черный гренадин. Но каштаны стояли в цвету, гудрон плавился под ногами, сквозь платье я ощущала ласковое жжение солнца. Мы с сестрой и Жеже прогуливались по эспланаде перед Домом Инвалидов, жуя нугу, от которой у нас слипались пальцы. Потом девочки встретили товарища по институту, он повел нас в свою мастерскую — слушать пластинки и пить портвейн. Сколько удовольствий сразу! Каждый день что-нибудь приносил мне: запах картин в Салоне Тюильри; Дамию в «Эропеен», которую я ходила слушать с Малле; прогулки с Зазой, с Лизой; синеву лета, солнце. В своей тетради я испещряла целые страницы: они бесконечно повествовали о моей радости.
В Националке я встретила Клеро. Он выразил мне соболезнования и поинтересовался моим сердечным настроем, глаза у него при этом блестели. Его вопрос подействовал мне на нервы, но я сама была виновата: слишком много болтала. Клеро дал мне отпечатанный на машинке небольшой роман, где во всех подробностях описал свои ссоры с невестой. Как может образованный юноша, слывущий человеком умным, тратить время на то, чтобы бесцветными фразами рассказывать такие банальные истории? Я не стала скрывать, что считаю его малоодаренным в литературе. Кажется, он не обиделся. Будучи большим другом Праделя, которого очень любили мои родители, он однажды вечером тоже пришел к нам на обед и чрезвычайно понравился моему отцу.