ой коляской. Я горячо пожелала, чтобы подобной картины не было в моем будущем. Я находила тягостным, если супругов приковывало друг к другу что-либо материальное; единственной связью между любящими должна быть любовь.
Таким образом, я не во всем находила полное взаимопонимание с Эрбо. Меня смущали суетность его стремлений, следование некоторым условностям, а иногда и его эстетство. Будь мы оба свободны, я бы не захотела связать свою жизнь с его; я рассматривала любовь как полное приятие человека — значит, я не любила. Тем не менее чувство, которое я испытывала к нему, странным образом напоминало мне мое чувство к Жаку. С момента расставания я ждала новой встречи; все, что со мной случалось, что приходило мне в голову, — все предназначалось ему. Когда мы прекращали разговаривать и погружались, сидя бок о бок, в работу, сердце у меня начинало щемить — оттого, что близилась разлука; я никогда не знала в точности, когда снова его увижу, и эта неопределенность огорчала меня; временами я с тоской ощущала хрупкость нашей дружбы. «Вы сегодня что-то очень грустная», — ласково говорил Эрбо и старался поднять мне настроение. Я убеждала себя прожить день за днем, без надежды и страха, эту историю, которая изо дня в день приносила мне только радость.
И радость брала верх надо всем остальным. Сидя в своей комнате теплым летним днем, я перебирала в памяти прошлое и вспомнила такое же время, когда я готовилась к выпускным экзаменам в школе: то же умиротворение, то же усердие, но насколько я стала богаче по сравнению с той, шестнадцатилетней, девочкой! Я отправила письмо Праделю с точным указанием времени и места встречи, закончив его словами: «Будем счастливы!» Он мне напомнил, как двумя годами ранее я просила его предостеречь меня от счастья; меня тронула его бдительность. Но смысл слова изменился; теперь оно не значило отречение, оцепенение: мое счастье больше не зависело от Жака. Я приняла решение. В следующем году, даже если провалюсь на экзаменах, я не останусь дома, а если получу степень, не пойду на должность преподавателя, не оставлю Париж; в любом случае я поселюсь отдельно и стану жить уроками. Моя бабка после смерти мужа открыла пансион. Я сниму у нее комнату — это как нельзя лучше обеспечит мне самостоятельность и не очень напугает моих родителей. Они дали согласие. Зарабатывать деньги, выходить куда-нибудь, принимать гостей, писать, быть свободной — на этот раз жизнь действительно открывалась передо мной.
В это будущее я увлекала за собой сестру. Поздними вечерами, на берегах Сены, мы взахлеб говорили о наших грядущих победах — моих книгах, ее картинах, о путешествиях и вообще о мире. В неспешных водах реки дрожали отраженные опоры, по Мосту Искусств скользили тени; мы опускали на глаза черные вуали, чтобы придать обстановке еще больше таинственности. Часто мы вспоминали Жака; в наших разговорах он присутствовал не как любимый мною человек, но как блистательный кузен, герой нашей юности.
«Меня в следующем году здесь уже не будет», — сказала мне Лиза, с трудом сдававшая дипломные экзамены; она добивалась места в Сайгоне. Прадель, разумеется, проведал ее тайну и Лизы избегал. «Ох, до чего же я несчастливая!» — шепотом говорила она с едва заметной улыбкой. Мы с ней виделись в Националке, в Сорбонне. Пили лимонад в Люксембурге, ели мандарины, в сумерках, у нее в комнате, украшенной белым и розовым боярышником. Однажды втроем с Клеро мы разговаривали во дворе Сорбонны, и он спросил нас своим настойчивым голосом: «Что вам в себе больше всего нравится?» Я заявила, в немалой степени солгав: «Кто-то другой». Лиза ответила, что ей больше всего нравится дверь с надписью «Выход». Однажды она мне сказала: «В вас есть хорошая черта: вы никогда ничего не отвергаете, у вас все двери всегда открыты. А я только и делаю, что выхожу и все уношу с собой. Как мне в голову-то пришло — войти к вам? Или это вы пришли ко мне и, не застав, решили подождать? В самом деле, можно ведь поразмышлять, пока хозяин отсутствует и должен прийти с минуты на минуту. Только почему-то людям это не приходит в голову…» Она бывала почти красивой по вечерам, в домашнем платье из тонкого батиста, но чаще усталость и разочарованность портили ее лицо.
Прадель никогда не произносил ее имя, зато часто говорил о Зазе. «Приводите вашу подругу», — сказал он, приглашая меня на собрание, где должны были сойтись в идейном споре Гаррик и Геенно{284}. В тот вечер она обедала у меня, потом мы вместе отправились на улицу Дюфур. Максанс вел заседание, на котором присутствовали Жан Даниелу, Клеро и другие правоверные студенты Нормаль. Я вспомнила лекцию Гаррика трехлетней давности: тогда он казался мне полубогом, а Жак стольким людям пожимал руку — это был какой-то недоступный мир; теперь и я многим пожимала руку. Я наслаждалась по-прежнему живым и теплым голосом Гаррика — к сожалению, его высказывания показались мне глупостью; а эти «ревностные католики», с которыми было связано все мое прошлое, — они были мне совсем чужими! Когда Геенно взял слово, распоясавшиеся наглецы из «Аксьон франсез» устроили шум, невозможно было заставить их замолчать. Гаррик и Геенно, покинув заседание, вместе отправились выпить в соседнее бистро, и публика разошлась. Невзирая на дождь, Прадель, Заза и я пошли пешком по бульвару Сен-Мишель и Елисейским полям. Мои друзья смеялись больше обычного и шутливо объединялись против меня. Заза назвала меня «безнравственной дамой» — так отзывались об Айрис Сторм в «Зеленой фетровой шляпе». Прадель перещеголял Зазу: «Вы — одинокая совесть». Их сообщничество меня веселило.
Несмотря на то что вечер не удался, Заза спустя несколько дней взволнованно благодарила меня за него; она вдруг окончательно поняла, что никогда не допустит атрофию сердца и ума, к которой толкала ее среда. Прадель и я сдавали устные дипломные экзамены, Заза пришла послушать; наш успех мы отметили втроем чаепитием в «Ивелин». Я организовала, по определению Эрбо, «грандиозную вылазку в Булонский лес». Был чудный теплый вечер, мы катались на лодках по озеру: Заза, Лиза, моя сестра, Жеже, Прадель, Клеро, один из братьев Зазы и я. Устраивали гонки, смеялись, пели. На Зазе было розовое шелковое платье, маленькая шляпка из рисовой соломки, ее черные глаза сияли, никогда еще я не видела ее такой красивой; в Прадеде вновь вспыхнула та юная веселость, которая в начале нашей с ним дружбы вселяла радость в мое сердце. Сидя с ними в лодке, я не переставала удивляться царившему между ними согласию и бурно выражаемой симпатии ко мне: они посылали в мою сторону взгляды, улыбки, мне адресовались ласковые слова, которыми они пока еще не решались обмениваться друг с другом. На следующий день, когда мы с Зазой ездили за покупками, она с благоговением говорила мне о Прадеде. Мысль о том, чтобы вступить в брак, все более отвращала ее; она не согласится выйти замуж за человека посредственного, но и не считает себя достойной любви человека действительно хорошего. И опять я не сумела разгадать истинных причин ее грусти. Сказать по правде, несмотря на мои дружеские чувства к ней, я была немного рассеянна. Через день начинались конкурсные экзамены на степень агреже. С Эрбо мы пока расстались — на какое время? Я увижу его на письменных экзаменах, потом он намеревался уехать из Парижа, а по возвращении — готовиться с Сартром и Низаном к устным. Конец нашим встречам в Националке — как мне будет их не хватать! Тем не менее на следующий день я была в прекрасном расположении духа на пикнике, собравшем в лесу Фонтенбло «ватагу из Булонского леса». Прадель и Заза светились радостью. Один Клеро выглядел мрачным; он усиленно ухаживал за моей сестрой, но совершенно безответно. Делал он это, надо заметить, довольно странно: скажем, приглашал нас в кафетерий и самовольно заказывал: «Три чая». «Мне лимонада», — возражала Пупетта. «Чай лучше освежает». — «Но я люблю лимонад». — «Ну хорошо, тогда три лимонада», — сердито говорил он. «Но вы можете выпить чаю». — «Я не хочу обосабливаться». Он то и дело сам себе устраивал провалы и от этого злился. Иногда он носы-лал моей сестре по пневмопочте письмо, в котором извинялся за свое дурное настроение. Он давал обещание быть веселым, пытался развивать в себе непосредственность, но и в следующий раз его неуклюжая экспансивность приводила нас в оцепенение, и его лицо снова морщилось от досады.
«Удачи вам, Бобер», — сказал мне Эрбо своим нежнейшим голосом, когда мы сели писать работу в библиотеке Сорбонны. Я поставила рядом с собой термос с кофе и коробку печенья. Голос месье Лаланда объявил: «Свобода и случайность»; взгляды обратились в потолок, ручки зашевелились. Я исписала много страниц — мне показалось, вышло неплохо. В два часа пополудни Заза и Прадель пришли меня встречать; выпив лимонаду в кафе «Флора»{285}, которое тогда было маленьким, ничем не примечательным заведением, мы долго гуляли по Люксембургу, где цвели крупные желто-лиловые ирисы. У меня с Праделем вышло что-то вроде беседы-спора. В некоторых вопросах между нами никогда не было согласия. Он утверждал, что невелика дистанция между счастьем и несчастьем, верой и неверием, каким угодно чувством и его отсутствием. Я страстно отстаивала противоположную точку зрения. Хотя Эрбо и ругал меня за то, что я общаюсь с кем попало, я делила людей на две категории: к одним я испытывала сильную привязанность, к большинству других была пренебрежительно-равнодушна. Прадель всех валил в одну корзину. За два года наши мнения только окрепли. Незадолго до этого он прислал мне письмо, полное упреков: «Многое нас разделяет, гораздо большее, чем мы оба думаем… Мне невыносимо сознавать, что ваши симпатии так скудны. Как жить, если не охватываешь всех людей разом единой сетью любви? Но вы так нетерпеливы, когда речь заходит об этом». И миролюбиво заключал: «Несмотря на ваше нетерпение, которое, мне кажется, вы сами не осознаете и которое мне совершенно чуждо, я питаю к вам дружеские чувства, и чем они сильнее, тем труднее их объяснить». В тот день он снова проповедовал мне жалость к людям; Заза деликатно поддержала его, ведь она следовала Евангельской заповеди: не суди. Я же думала о том, что нет любви без ненависти: я любила Зазу — и ненавидела ее мать. С Праделем мы расстались, ни в чем не уступив друг другу. С Зазой мы были вместе до вечера; она призналась мне, что в компании с Праделем и со мной впервые не чувствует себя посторонней и растрогана до глубины души. «На свете нет другого такого юноши, как Прадель», — взволнованно проговорила она.