Воспоминания благовоспитанной девицы — страница 74 из 78

{297}, которых предпочитал «Переписке» Ривьера и Фурнье; по вечерам он водил меня смотреть ковбойские фильмы, к которым я воспылала страстью неофита, поскольку была сведуща, главным образом, в кино абстрактном и высокохудожественном. Мы беседовали часами — сидя на террасах кафе или потягивая коктейли в «Фальстафе».

«Он никогда не перестает думать», — говорил мне Эрбо. Это не означало, что он поминутно выдавал какие-нибудь формулировки и теории; напротив, он терпеть не мог педантизм. Но его ум всегда был в работе. Ему были неведомы оцепенение, дремота, бегство, увиливание, передышка, осмотрительность, почтение. Он интересовался всем, но никогда ничего не принимал на веру. Имея перед собой какой-либо предмет, он не стремился увернуться от него, прибегнув к мифу, слову, впечатлению, к предвзятой мысли, он его рассматривал и не оставлял, пока не постигнет всю подноготную, не увидит все многообразие его сторон. Его не интересовало, что следует думать по тому или иному поводу, какое мнение сочли бы пикантным или глубокомысленным, — его интересовало только то, что думает он сам. Поэтому он разочаровывал эстетов, жаждущих проверенного изящества. За пару лет до того Рисман, плененный разглагольствованиями Барюзи, услышал доклад Сартра и с грустью заметил мне: «Он не гений!» В этом году на занятии по «классификации» Сартр испытывал наше терпение своей дотошностью и скрупулезностью — в результате ему удалось пробудить в нас интерес. Он всегда привлекал людей, не боящихся новизны; он не метил в оригиналы, поэтому не впадал в конформизм. Его наивное пристальное внимание схватывало разом множество изменчивых вещей. До чего же мой мирок был узок рядом с этой бурлящей вселенной! Впоследствии я робела разве что в присутствии некоторых безумцев, обнаруживавших в лепестке розы средоточие тайных сил зла.

Мы говорили о самых разных вещах, но главным образом о том, что интересовало меня больше всего: обо мне самой. Другие, пытаясь меня объяснить, тянули меня в свой мир, чем вызывали раздражение; Сартр, напротив, старался вписать меня в мою собственную систему, он понимал меня в свете моих ценностей, моих замыслов. Он без воодушевления выслушал мою историю с Жаком; для женщины, воспитанной так, как я, может и трудно избежать замужества, — но он не считал его таким уж благом. В любом случае, я должна сберечь самое ценное, что есть во мне: стремление к свободе, любовь к жизни, любознательность, желание писать. Он не только одобрял это намерение, но и предложил свою помощь. Старше меня на два года — два года, прожитые с пользой, — он, взяв гораздо раньше и лучший старт, знал обо всем больше меня; но подлинное превосходство, которое было мне очевидно и которое он признавал за собой, заключалось в спокойной, но неудержимой страсти, влекущей его к его будущим книгам. Когда-то я презирала детей, которые с меньшим пылом, чем я, играли в крокет или учились, — и вот я встретила человека, в чьих глазах мое неистовство оборачивалось робостью. Действительно, в сравнении с ним — какая умеренность в моем горении! Я считала себя исключительной, потому что не представляла своей жизни без того, чтобы писать; он жил только для того, чтобы писать.

Разумеется, он не собирался вести существование кабинетного ученого; он ненавидел однообразие и социальную иерархию, карьеру, семью, права и обязанности — всю эту серьезность жизни. Он плохо представлял себе, как это он будет иметь профессию, коллег по работе, начальство, правила, которым нужно подчиняться и которые нужно навязывать другим; он никогда не станет отцом семейства, даже женатым человеком. С романтизмом, присущим тому времени и его двадцатитрехлетнему возрасту, он мечтал о дальних странствиях: в Константинополе он побратается с докерами; в злачных местах будет пьянствовать с сутенерами; он обогнет земной шар, и ни у индийских парий, ни у отшельников в горах Атласа, ни у рыбаков с Новой Земли не будет от него секретов. Он нигде не пустит корни, не обременит себя никакой собственностью — не потому, что не хочет себя ничем связывать, но потому, что желает быть свидетелем всего. Весь его опыт должен идти на пользу его творчеству — и он решительно отметал все, что могло этому творчеству помешать. Тут мы крепко спорили. Я с восторгом принимала, по крайней мере теоретически, значительные отклонения от правил, жизнь, полную опасностей, людей пропащих, злоупотребление алкоголем, наркотиками, избыток страстей.

Сартр утверждал, что, если у человека есть что сказать людям, всякое расточительство преступно. Произведение искусства, произведение литературы является, по его мнению, абсолютной целью; оно уже заключает в себе смысл собственного существования, смысл существования своего творца и даже, может быть, — он не говорил этого, но я подозревала, что он в этом убежден, — смысл существования мира. Метафизические споры заставляли его пожимать плечами. Он интересовался вопросами политическими и социальными, ему нравилась позиция Низана; но его, Сартра, дело — писать, остальное потом. К тому же в ту пору он был скорее анархистом, нежели революционером; он ненавидел общество, каким оно было, но в этой ненависти находил удовольствие; то, что он называл своей «эстетикой несогласия», прекрасно мирилось с существованием глупцов и негодяев и даже нуждалось в них: если б не надо было ничего сносить, ни с чем бороться, литература была бы делом пустячным.

Исключая кое-какие нюансы, я усматривала тесное родство между его позицией и моей. В его устремлениях не было ничего от мира материального. Он отвергал мою спиритуалистическую лексику, но сам тоже искал в литературе именно спасения; книги привносят в этот мир, досадно случайный, некую необходимость, которая отражается на их авторе: что-то должно быть им сказано, и тогда его существование будет целиком оправдано. Он был достаточно молод, чтобы, после трех порций мартини, слушая звуки саксофона, задуматься о своей судьбе; однако, если бы потребовалось, он бы согласился остаться безвестным: главное — это триумф его идей, а не личный успех. Он никогда не говорил сам себе — как это случалось со мной, — что он «кто-то», что он «значим», но он полагал, что важные истины, может даже Истина с большой буквы, открылись ему, и его миссия — внушить их миру. В записных книжках, которые он мне показывал, в разговорах и даже в бывших школьных работах он упорно выражал некую совокупность идей, оригинальность и последовательность которых изумляла его друзей. Он систематически изложил их в статье «Опрос сегодняшних студентов», (опрос провело издание «Нувель литтерер»). «Мы получили от Ж.-П.Сартра несколько заслуживающих внимания страниц», — написал Ролан Аликс, предваряя статью, большой фрагмент которой он опубликовал; действительно, в статье Сартра выстроилась целая философия, не имевшая почти ничего общего с той, которую нам преподавали в Сорбонне:

«Парадокс сознания состоит в том, что человек, забота которого — творить необходимость, сам не может возвыситься до уровня бытия, как тот прорицатель, что предсказывает будущее другим, но не себе. Вот почему и внутри человека, и в недрах природы я вижу уныние и скуку. Не то чтобы сам человек не мыслил себя бытием. Напротив, он прилагает к тому все силы. Отсюда Добро и Зло, идеи о познании человека человеком. Бесплодные идеи. Бесплодна и идея детерминизма, странным образом пытающегося соединить существование и бытие. Мы свободны настолько, насколько мы этого хотим, но мы бессильны… Впрочем, воля к власти, действие, жизнь — напрасное философствование. Воли к власти нет нигде. Все слишком слабо: все стремится к смерти. Авантюра в особенности является приманкой, я имею в виду верование в необходимые связи, якобы существующие. Авантюрист — это непоследовательный детерминист, считающий себя свободным». Сравнивая свое поколение с предыдущим, Сартр заключал: «Мы несчастнее, но мы симпатичнее».

Эта последняя фраза меня рассмешила; однако, беседуя с Сартром, я осознала богатство того, что он называл своей «теорией случайности», где уже присутствовали в зародыше его идеи о бытии, существовании, необходимости, свободе. Мне было очевидно, что когда-нибудь он напишет серьезное философское произведение. Но задача усложнялась тем, что у него не было намерения писать теоретический трактат по установленным правилам. Любя и Стендаля, и Спинозу, он отказывался разделять философию и литературу. По его мнению, Случайность — это не абстрактное понятие, но реальное земное измерение, и надо использовать все возможности искусства, чтобы сердцем почувствовать эту тайную «слабость», которую он видел в людях и вещах. Такая попытка по тем временам была из ряда вон выходящей: не существовало нужного приема, нечего было взять себе за образец. Насколько мысли Сартра поражали меня своей зрелостью, настолько смущала неуклюжесть эссе, в которых он эти мысли выражал; чтобы представить их во всей их своеобразной правде, он прибегал к мифу. «Эр-аримянин»{298} использовал богов и титанов: в этом потрепанном маскарадном костюме его теории утрачивали свою боевитость. Он отдавал себе в этом отчет, но не беспокоился: в любом случае никакого успеха не хватило бы, чтобы обосновать его бессознательную веру в будущее. Он знал, что хочет сделать, перед ним была целая жизнь — в конце концов он сделает это. Я ни минуты не сомневалась: его здоровье, его жизнерадостность выдержат любые испытания. Было очевидно, что за его уверенностью кроется столь твердая решимость, что рано или поздно, так или иначе, она принесет свои плоды.

Впервые в жизни я почувствовала, что кто-то превосходит меня интеллектуально. Гаррик, Нодье, будучи намного старше, мне импонировали, но издалека, смутно, я себя с ними не сравнивала. С Сартром я все время, каждый день, мерялась силами, и в наших спорах перевес был не на моей стороне.

Как-то утром, в Люксембургском саду, возле фонтана Медичи, я изложила ему плюралистскую мораль, которую придумала себе, чтобы оправдывать людей, которых я люблю, но на которых не хотела бы походить. Он камня на камне от не