«…как без труда и хитрости
Карманы ближнему вывернуть и вытрясти».
Точно так же у него уже сформулировано было нормальное для профессионального революционера отношение к труду:
А когда мне говорят о труде, и ещё, и ещё.
Словно хрен натирают на заржавленной тёрке,
Я отвечаю, ласково взяв за плечо:
А вы прикупаете к пятёрке?
Я узнал поэта лишь во второй период, послереволюционный, когда он, с партбилетом в кармане, бодро и одушевлённо направлял поэзию по коммунистическому руслу. В 1921 году прошла чистка партии, и Маяковский «объявил чистку современной поэзии». Это было пропагандное, не лишённое остроумия издевательство над поэтами, не осенёнными благодатью коммунизма. Я в то время был студентом Высшего Технического. «Чистка» происходила в аудитории Политехнического Музея. Публика была почти поголовно студенческая. Проводя «чистку» в алфавитном порядке и разделавшись по дороге с Ахматовой, которая будто бы в революции увидела только, что «всё разграблено, продано, предано», Маяковский дошёл до Блока, который незадолго до этого умер. «Маяковский, — пищит какая-то курсистка, — о мёртвых либо хорошо, либо ничего». «Да, да, — говорит Маяковский, — так я и сделаю: скажу о покойнике то, что почти ничего собой не представляет и в то же время очень хорошо его характеризует. Жил я в то время, о котором идёт рассказ, на Гороховой, недалеко от Блока. Собрались мы печь блины. Заниматься кухней мне не хотелось, и я пошёл на пари, что пока блины будут готовы, я успею сбегать к Блоку и взять у него книгу его стихов с посвящением. Побежал. Прихожу к Блоку. Так и так, уважаемый Александр Александрович; высоко ценя ваш изумительный талант (вы уж знаете, я, если захочу, могу такого залить) и т. д. и т. д., вы бы мне, конечно, книжечку Ваших стихов с посвящением. — Хорошо, хорошо, — говорит Блок; берёт книжку своих стихов, выходит в соседнюю комнату, садится и думает. Десять минут, двенадцать минут… А у меня пари и блины. Я просовываю в дверь голову и говорю: „Александр Александрович, мне бы что-нибудь…“ Наконец написал. Я схватил книжку и бегом помчался домой. Пари я выиграл. Смотрю, что Блок написал: „Владимиру Маяковскому, о котором я много думаю“. И над этим надо было семнадцать минут думать!
То ли дело я: попросил у меня присутствующий здесь поэт Кусиков мою книгу с посвящением. Пожалуйста. Тотчас я взял «Всё, сочинённое Владимиром Маяковским» и надписал:
«Много есть на свете больших вкусов и маленьких вкусиков;
Кому нравлюсь я, а кому Кусиков.
Владимир Маяковский.»
С поэтом я познакомился позже. Был он бесспорно талантлив. Был хамоват и циничен. Во время НЭПа сочинял для советских торговых органов за мзду рекламные лозунги:
«Нигде кроме, как в Моссельпроме»,
«Прежде чем пойти к невесте, побывай в Резинотресте».
Но, увлечённый жанром, сочинял в этом же роде для друзей и знакомых:
Нечаянный сон — причина пожаров.
Не читайте на ночь Уткина и Жарова.
Уткина вообще не выносил. В доме поэтов Уткин читал своё последнее, чрезвычайно благонамеренное стихотворение:
Застлало пряжею туманной
Весь левый склон, береговой.
По склону поступью чеканной
Советский ходит часовой.
Советского часового на берегу Днестра убивает стрелок-белогвардеец с румынского берега. Уткин топит белогвардейца в советском патриотическом негодовании.
Уткин кончил. Сейчас будет пора похлопать. Вдруг раздаётся нарочито густой бас Маяковского: «Старайся, старайся, Уткин, Гусевым будешь» (член ЦК Гусев заведовал в это время Отделом Печати ЦК).
В последний раз я встретился с поэтом в ВОКСе, куда зашёл по какому-то делу к Ольге Давыдовне Каменевой. За границу на очередную подкормку поэта выпускали, но экономя валюту, снабжали его, по его мнению, недостаточно, и поэт высказывал своё неудовольствие в терминах не весьма литературных.
Встречал я и Эйзенштейна, которого западноевропейские прогрессисты облыжно и упорно производят в гении. С ним я познакомился уже в 1923 году. Эйзенштейн в то время руководил Театром Пролеткульта.
Взяв пьесу Островского «На всякого мудреца довольно простоты», Эйзенштейн превратил её в разнообразный балаган: текст к Островскому не имел почти никакого отношения, артисты паясничали, ходили по канату, вели политическую и антирелигиозную агитацию. Не только постановка, но и текст были Эйзенштейна. К сожалению, ничем, кроме большевистской благонадёжности, текст не блистал. Повергая антисоветских эмигрантов, артисты распевали:
Париж на Сене,
И мы на Сене.
В Пуанкаре нам
Одно спасенье.
Мы были люди,
А стали швали,
Когда нам зубы
Повышибали.
А для антирелигиозной пропаганды на сцену выносили на большом щите актёра, одетого муллой, который пел на мотив «Аллы Верды»:
Иуда коммерсант хороший:
Продал Христа, купил калоши.
У меня уже тогда создалось впечатление, что к коммерческим талантам Иуды у Эйзенштейна не столько уважение, сколько зависть. Других же талантов у самого Эйзенштейна как-то не было заметно.
Обернувшись к синема и узнав в Агитпропе ЦК, что сейчас требуется («нет агитационных революционных фильмов; состряпайте»), Эйзенштейн состряпал «Броненосца Потёмкина», довольно обыкновенную агитку, которую левые синемасты Запада (а есть ли правые?) провозгласили шедевром (раз «революционный» фильм, то само собою разумеется, шедевр). Я его видел на премьере (если не ошибаюсь, почему-то она была дана в театре Мейерхольда, а не в синема) и случайно был рядом с Рудзутаком; по просмотре мы обменялись мнениями. «Конечно, агитка, — согласился Рудзутак, — но давно уже нужен стопроцентный революционный фильм». Так что заказ был выполнен, и в фильме всё было на месте — и озверелые солдаты, и гнусные царские опричники, и доблестные матросы — будущая «краса и гордость революции» (правда, только во времена Алмаза, а не во времена Кронштадта).
Вся дальнейшая карьера Эйзенштейна шла в рамках высокого подхалимажа. Когда укреплялась сатрапская власть Сталина, Эйзенштейн скрутил «Генеральную линию» (для непосвящённых — мудрая линия генерального секретаря ЦК товарища Сталина), в которой вся Россия цветёт и благоденствует под гениальным руководством Вождя (надо сказать, что в это время 1928-1929 годы ещё были оппозиции, можно было и не подхалимничать, бухарины и рыковы вслух не соглашались с начинавшимся сталинским погромом деревни, и сталинский гений торопились открыть только редкие подхалимы по призванию). Венец подхалимского падения был в «Иоанне Грозном», которого заграница приняла, кажется, за чистую монету. Надо ли говорить, эйзенштейновский Иоанн Грозный сделан, чтобы восхвалить и оправдать сталинский террор; история-де повторяется: как Иоанн Грозный, будто бы заботясь о нуждах Великой России, сажал на кол и рубил головы боярам, так же и Сталин расстреливал своих большевистских бояр, тоже изменников страны. Единственное оправдание всей этой гнусности: Эйзенштейн спасал (и действительно спас) свою шкуру. Но был он всю жизнь трусом и подхалимом самого низкого стиля. Кстати, и шкуру свою мог спасти иначе: ведь в тридцатых годах его выпустили в Голливуд, а затем он вертел революционные фильмы в Мексике. Мог бы спастись, оставшись за границей — нет, вернулся ползать на животе перед сталинскими расстрельщиками.
В конце 1925 года Высший Совет физической культуры получил из Норвегии приглашение для русских конькобежцев участвовать в первенстве мира по скоростным конькам. В это время русские скоростные конькобежцы были едва ли не лучшими в мире (об этом всегда можно судить с достаточной степенью точности по времени, показываемому на те же, классические дистанции). До этого момента, согласно догме, принятой красным Спортинтерном, объединявшим все революционные рабочие спортивные организации, состязания между «буржуазными» спортсменами и «красными» никогда не допускались. Я решил, что пора этот порядок изменить.
Во главе Спортинтерна стоял Подвойский. В правительственной верхушке его имя обычно сопровождалось эпитетом «старый дурак». До революции он был военным, но большевиком. Во время октябрьского переворота он входил в Петроградский Военно-Революционный Комитет, руководивший восстанием. Благодаря этому он считал себя исторической фигурой. Между тем по его глупости и неспособности выполнять какую-либо полезную работу власти всегда испытывали затруднение — куда его деть. Наконец нашли для него нечто вроде синекуры — начальником Всеобуча. Это было учреждение, занимавшееся военной подготовкой гражданского населения. Подвойский был очень ущемлён и обижен. — он претендовал на ответственный руководящий пост. Когда был создан Спортинтерн, Подвойского поставили во главе, и этим несколько удовлетворили его самолюбие.
Когда Подвойский ещё был во Всеобуче, у него начинал свою карьеру в качестве Управляющего Делами Всеобуча Ягода. Задержался он там недолго. Пользуясь родством с Яковом Свердловым, Ягода перешёл Управляющим Делами ГПУ, и там нашёл свою настоящую дорогу. Но сохранил по старой памяти хорошие отношения с Подвойским и оказывал на Подвойского сильное влияние.
В частности, он убедил Подвойского, что красные рабочие организации не должны состязаться с «буржуазными» спортсменами, так как это-де будет вносить буржуазное разложение в революционную рабочую силу. Спортинтерн эту директиву преподал, и братские компартии приняли это как директиву Москвы. Следовательно, она неукоснительно проводилась.
Комитет, устраивавший первенство мира по конькам, это знал, но вполне спортивно рассчитывал, что первенство мира будет настоящим, только если в нём будут участвовать русские конькобежцы, самые сильные. Отсюда его приглашение.
На заседании Высшего Совета физической культуры я настоял, чтобы это приглашение было принято, несмотря на возражения Ягоды. Подвойский поднял скандал: «Вы нам срываете всю нашу политическую линию работы». Особенно забегал по всем инстанциям Коминтерна, доказывая это, секретарь Спортинтерна, Ганс Лемберг. Это был тот самый голубоглазый русский немец, с которым, как я писал выше, во время Кронштадтского восстания пять лет тому назад я нёс воор