— Я хочу сходить к парикмахеру.
Отец был на седьмом небе от счастья, что он снова стал нужен.
Тринадцатилетним подростком он оказался во власти эротических фантазий, предметом коих была соседка, тридцатилетняя замужняя дама, чувственная и красивая, с пышным бюстом в придачу. Каждую ночь он воображал себя Робинзоном Крузо, выброшенным волной — но не на остров, а на грудь соседки. Он мечтал провести там всю жизнь, убежденный, что лучшего места на земле нет. И вот ему в голову пришла мысль проделать в стене отверстие. По его догадкам, именно за этой стеной находилась соседская спальня. «В спальне ведь не только спят», — хихикал подросток, строя коварные планы. Воспользовавшись отлучкой отца (тот служил машинистом на железной дороге и подолгу отсутствовал), он начал трудиться. Понятное дело, добром это не кончилось. Соседи обнаружили в стене дыру и пожаловались куда следует. Отец парня уладил дело без скандала, возместив соседям ущерб, а сыну влепил затрещину с криком: «Ты что, совсем больной, с мозгами не все в порядке?» Так вот печально и завершились его попытки сексуального самообразования.
Ведя ночной образ жизни, я, как-то незаметно для себя, отдалился от друзей. Дежурство мое начиналось в восемь вечера, и я не мог ходить ни на вечеринки, ни в кино, ни вообще развлекаться по ночам. Чтобы писать, затворничество было весьма полезно, но вскоре я понял, что это тупик. Как сочинять романы, если сам фактически не живешь? Что я мог написать о любви, сидя здесь, взаперти, в моем ночном одиночестве? Единственный человек, которого я регулярно видел, был мой шеф. Он заходил все чаще. Однажды вечером он не нашел в себе сил вернуться домой и снял номер в собственном отеле. Я подумал: раз он так активно присутствует в моей жизни, сделаю-ка я его героем романа. Конечно, надо будет придумать ему имя, потому что настоящее его имя для книги не годится.
Вдохновение я пытался черпать где придется, поскольку выдумать ничего не мог. Мое воображение топталось на месте, питаясь тем немногим, что имелось у меня перед глазами. Я начинал всерьез нервничать. Мне недоставало реальных переживаний. Вот бы выскочить из поезда где-нибудь посреди Европы, наугад, совершить этакое запланированное безумство. Можно было, конечно, записывать, что происходит с бабушкой, рассказывать о доме престарелых — но я боялся отпугнуть читателей. Главным образом, я боялся отпугнуть самого себя, боялся, что не выдержу ежедневных записей об этом. Я полагал, что реальность надо отжать, вывернуть наизнанку, а не идти у нее на поводу. Например, рассказывать истории про двух поляков, поражая читателя стилистическими приемами. Но в глубине души я все же ждал, когда со мной произойдет что-нибудь значительное.
Больше всего меня удивляло, что мы стали часто видеться с отцом. Встречались мы в доме престарелых, и регулярность этих встреч была для нас чем-то новым. У нас появилась даже тема разговора, и это тоже было ново для меня, чье детство и отрочество прошли в атмосфере молчания, чтобы не сказать полного непонимания. Разумеется, он меня никогда не расспрашивал о моей жизни. Работаю я ночью в отеле или днем в мясной лавке, было ему совершенно неинтересно. Наверно, если я когда-нибудь соберусь купить квартиру, то нам будет о чем поговорить, потому что кредит на недвижимость — его конек. Но до этого далеко, чувство собственности у меня не развито; я не понимаю удовольствия брать ссуду, чтобы потом двадцать, а то и тридцать лет ее выплачивать. Мне бы знать, что я буду делать завтра, уже бы хорошо. В стремлении отца дать мне почувствовать, что он по-прежнему в курсе современного экономического положения, было что-то жалкое. Он не замечал, до какой степени себя выдает и как ясно читается на его лице, что его вышвырнули из сферы конкуренции. Впервые в жизни он вызывал у меня сочувствие, и оно постепенно стало вытеснять безразличие.
Приближался бабушкин день рождения, и отец несколько раз спрашивал, нет ли у меня идей, что ей подарить. Я сказал, что есть, что я кое-что придумал и это наверняка будет для нее сюрпризом. Я был страшно доволен своим планом. Но это будет подарок только мой, так что ему придется дарить что-то другое. Тогда отец решил, что купит ей халат, совершенно забыв, что уже дарил ей халат на предыдущий день рождения.
— Как же трудно со стариками! Им ничего не надо. А не сделаешь подарка — надуются, — посетовал отец, признавая, что фантазия его исчерпана.
Отец был прав. Бабушка действительно не любила подарки. Ну и что за беда? Я посоветовал сводить ее в ресторан, накормить устрицами и мидиями, и тогда отец, разумеется, заявил, что именно это он и собирался сделать с самого начала. Он надеялся, что его братья тоже смогут прийти.
Не знаю почему, но картина встречи бабушки с сыновьями в брассерии рисовалась мне в унылых тонах. Атмосфера в семье стала гнетущей. Как же так получилось, что связи распались? Отец не очень-то ладил с братьями, и у меня с дядьями тоже никакой близости не было. Радужные воспоминания детства оказались стерты невеселой действительностью. Я и сам уже не знал, моя ли детская память приукрасила прошлое или настоящее и вправду становилось все тусклее. Я стал думать, что дед, вероятно, играл в семье роль доброго, любящего и всеми любимого патриарха, и теперь, когда его не стало, вся любовь пошла прахом. И дальше будет только хуже. Дядья, вероятно, приедут на день рождения матери, и праздничный обед состоится, но это будет полный мрак. Апофеозом мрака станет торжественный внос именинного торта: его притащат малооплачиваемые официанты, изображающие по дешевке слащавые улыбки.
Возможно, на самом деле все прошло куда лучше. В конце концов, меня там не было. Но я ничего не придумываю. Там наверняка царила такая же летаргия, как и при обсуждении, что дарить бабушке. Казалось, бабушкина старость заразила всех; словно чувство вины оттого, что они сдали ее в дом престарелых, навсегда отрезало путь назад, во времена легкости. Мы словно двигались по узкой улице, становившейся с каждым шагом все теснее, и выйти из нее уже не представлялось возможным. Я задыхался. Когда мне становилось совсем невмоготу, когда опускались руки, я мечтал о ком-нибудь, на кого можно было бы опереться. Я мечтал о женщине, которая стала бы для меня прибежищем или даже просто союзницей. Мое сердце было как велосипед с соскочившей цепью, когда крутишь педали, крутишь — и все впустую. А мне хотелось, чтобы оно билось не бессмысленно. Я тосковал по любви.
На следующий день я заехал за бабушкой в половине второго. Время стояло послеобеденное, весь дом престарелых спал, и мы ускользнули, точно воришки. Нелегко устроить сюрприз женщине в таком возрасте. Бабушка ни за что не соглашалась ехать, пока не узнает куда.
— Да тут, неподалеку. Доверься мне.
— Ну ладно…
— Если тебе не понравится, я привезу тебя обратно. Можешь не беспокоиться.
Хоть бабушка и изображала недовольство, но все-таки надела свое любимое платье, то же, что и на похороны Сони Сенерсон. Она надевала его только по особо торжественным случаям. Это напоминало нашу поездку на кладбище и усиливало напряженность.
— А ты вроде собиралась в парикмахерскую.
— Я и была…
— Правда? Как-то незаметно.
— Не очень-то ты наблюдательный. Что ж ты?
— …
Я предпочел прекратить дискуссию, дабы избежать замечаний бабушки относительно моей неспособности подмечать метаморфозы женственности. Однако, сидя за рулем, продолжал ворчать про себя. Как же утомительны женщины, требующие, чтобы мы замечали в них ту или иную перемену. Это же настоящая тирания внешности, а мы рабы их капризов. Можно быть без ума от женщины, любить ее глубоко — и, соответственно, слепо — и не замечать, что у нее на лице другого оттенка тональный крем. А уж когда речь идет о мелочах и вовсе невидимых невооруженным глазом… Женщины обижаются, если мы сию же секунду не замечаем микроскопические изменения, которые они внесли в свой облик: им кажется, будто это бросается в глаза. Нельзя сказать, чтобы в то время у меня был богатый опыт общения с женщинами. Но я уже успел обнаружить эту нарциссическую обеспокоенность, непременно сопутствующую любви. Когда женщина чувствует себя любимой, это не столько придает ей уверенности, сколько создает новые точки уязвимости. Я встречал женщин, которые казались сильными и независимыми, не нуждающимися в постоянном восхищении, но и они начинали требовать влюбленного внимания, едва успев убедиться в том, что их чувство взаимно. Таков один из (бесчисленных, впрочем) парадоксов женской природы. Вот на эту отвлеченную тему я и размышлял в машине.
В последние месяцы бабушка вдруг полюбила ходить в парикмахерскую. Где и что ей там подстригали или завивали, было непонятно, но все равно это явно шло ей на пользу: она чувствовала, что жизнь продолжается. Отец давал ей деньги и уговаривал сделать еще маникюр и массаж лица. Пусть делает все, что доставляет ей удовольствие. А меня восхищало, что бабушке не безразлично, как она выглядит.
Она старательно подготовилась к нашему выходу, но не скрывала тревоги и то и дело спрашивала, куда мы едем. Я припарковался около небольшого здания в XX округе. Метро поблизости не существовало, поэтому цены на жилье, судя по всему, не зашкаливали. Был четверг, но квартал выглядел по-воскресному пусто. Казалось, мы вы рвались из распорядка дней недели, из деятельной жизни и попали в какую-то другую, вневременную реальность.
Мы вошли в подъезд. Дверь оказалась открыта, и мне не пришлось звонить в домофон, а это значило, что я не раскрою секрет раньше времени. По списку жильцов я сообразил, на какой этаж нам надо. В лифте бабушка еще раз спросила:
— Ну что, ты так и не хочешь сказать, куда мы идем?
— Узнаешь через две минуты.
— Запах здесь не очень приятный.
— Даже не через две минуты, а меньше. Мы приехали.