Воспоминания — страница 12 из 61

егося инструмента, все стали учиться игре. Известен результат этого всеобщего обучения игре. Оно не прибавило ценителей настоящего искусства. (Нужны люди, действительно любящие музыку, а главное, не ждать тех результатов, которых мы ждем от этого искусства.) Можно смело утверждать противное. Бренчание на фортепиано принято считать занятием музыкой. После нескольких лет такого занятия, положительно ничего не дающего душе учащегося, он едва может исполнить что либо из настоящих произведений искусства, а между тем у самого учащегося и всех окружающих имеется сознание занятия музыкой. Ведь все почти учатся играть, а посмотрите, как мало слушают хорошую музыку, как мало интереса проявляет большинство к лучшему в нашем искусстве. Положительно, игра мешает человеку. Играющий воображает, что он близок к искусству, а между тем он часто дальше того, кто никогда в жизни не касался клавиш. Следовало бы положить предел этому всеобщему обучению игре. К вам, родители, обращаюсь я и говорю: “Пожалейте детей и пожалейте искусство. Вы должны своим деятельным протестом заставить нас изменить преподавание музыки”. Пока игра будет цениться, пока тщеславие будет впереди разумного сознания, до тех пор не переменится отношение к музыке, до тех пор полуграмотный неподготовленный учитель будет находиться в привилегированном положении, и уроки его оплачиваться во многих случаях на вес золота. До тех пор консерватории и музыкальные школы будут переполнены ремеслениками — музыкантами.

Итак, обновление необходимо. Оно будет исходить с двух сторон. Мы, музыканты, сами понимаем необходимость этого обновления. Мы сами чувствуем, что в нашем звании жреца искусства скрывается глубокая ирония. Нам необходимо проникнуться глубже сознанием действительного значения музыки в жизни человечества и быть верными апостолами нашего божественного искусства. Мы чувствуем, что нет соответствия между нашей жизнью и нашим занятием. К нам все вправе предъявлять иные требования, и это справедливо. Должно же быть соответствие между занятием и внутренним миром человека. С другой стороны, если и общество станет на эту точку зрения, если и оно предъявит свои высокие требования, то сама необходимость вызовет ту революцию, в которой мы все так нуждаемся и которая подобно грозе совершенно очистит атмосферу и наполнит все благоуханном.

II

Все эти мысли беспредельно владели мной до болезни. Ясное сознание глубокого контраста “идеала с действительностью” причиняло острое страдание. И, как это ни наивно, мне все казалось, что разразится какая — то катастрофа, которая рассеет мой душевный разлад, будто суть была вне меня, а не во мне. Так или иначе, но еще за две недели до болезни я точно предчувствовал что — то [ее] и говорил нет. приближающейся болезни об этом, А Затем как вихрь налетела она и погрузила меня в какое — то совершенно особенное душевное состояние, которого никак не передать. Когда же опасность миновала и наступили дни, недели и месяны медленного выздоровления, то у меня оказалось масса досуга обо многом подумать и поразмыслить. Весь жизненный путь предстал передо мной от отдаленного детства и до сегодняшнего дня [настоящего времени]. Мне казалось, что как он ни незначителен, но известный интерес представляет, как всякая жизнь, а тем более как жизнь музыканта — артиста, со всеми стремлениями, переживаниями, встречами, упованиями, надеждами, увлечениями, разочарованиями и т. д. и т. д. Я возымел смелую мысль постараться возможно полно изложить свою жизнь. Но задача эта далеко не из легких, особенно для человека, впервые взявшегося за такую работу. Попробую.

Чем дольше живешь и уходишь от начала жизни, тем яснее встает в памяти пора детства. Ведь это та пора, воспоминания о которой играют немаловажную роль во всей остальной жизни. Детство, отрочество, юность — периоды, которые дают направление всей остальной жизни. В ту пору создается характер, выясняются наклонности, стремления, вырабатывается миросозерцание т. д. и т. п. (Поэтому мне хочется несколько подробнее остановиться на этом времени.)

Я не думаю, чтобы мои воспоминания заходили дальше третьего года моей жизни. Мне вспоминается большой двор, заросший бурьяном, лестница со двора, ведущая прямо во второй этаж, в нашу квартиру, около которой сбоку была металлическая довольно острая чистилка от грязи. Она меня очень интриговала. Лестница была крутая, и так как старшие братья не раз скатывались с нее, иногда сильно поранившись об эту чистилку, отчего у н[их] оставались довольно заметные шрамы, то я, во — первых, был уверен, что участь неизбежная, миновать ее невозможно, а во — вторых, все ждал, когда это случится со мной. И то, надо сказать, шалуны мы были большие. Всех нас было пять братьев и одна сестра. Росли мы на свободе, усмотреть за нами не было никакой возможности: ни нянек, ни бонн, ни гувернанток мы не знали. И теперь с удивлением думаешь, как наша кроткая, нежно любящая нас мать справлялась с такой оравой. Мы всегда были и вовремя сыты, и чисто одеты. Зато я совершенно не помню ее без дела. Сидя, иногда и засыпая от усталости, она продолжала вязать нескончаемые детские чулки. Есть люди, стремящиеся постоянно к совершенству и жизнь которых проходит часто в одних усилиях, но есть и такие, у которых все в ежедневном поведении. Наша мать принадлежала к последним. И, Боже, как мы ее любили! Для меня самого уже в чине дедушки составляло огромную радость побыть около матери, почувствовать себя на время ребенком под ее нежным и кротким взглядом. И это чувство к ней жило не только в нас, ее детях, но и во всех тех, которые когда — либо жили у нас. Да благословит тебя Господь, родная! И сейчас, при воспоминании о тебе, слезы благодарности наворачиваются на глаза за все то доброе и прекрасное, что неразрывно связано с твоим кротким образом. Ты сумела создать тот семейный очаг, который на всю жизнь связывает всех его членов в одну любящую семью и воспоминания о котором являются самым[и] светлым[и] и радужным[и]. И все это не мудрствуя лукаво, а только следуя велениям любящего сердца. Отец наш был, несомненно, явлением незаурядным. Старший в своей семье, он 15-ти лет, получив тщательное по- тогдашнему еврейское образование, покинул родной город Павлоград, чтобы пробить себе самостоятельно путь в жизни. Симферополь, куда он попал, в сравнении с Павлоградом казался столицей. Здесь, благодаря неустанному прилежанию, настойчивой энергии и недюжинным способностям, он достиг через несколько лет положения бухгалтера при откупе. За это время он отлично усвоил русский язык, развил свой ум чтением, изучил — и очень недурно — французский.

Ни по своему общественному положению, ни по своему имущественному цензу он не представлял завидной партии для красивой дочери всеми в городе уважаемого ювелира — художника Д. Отец с юмором рассказывал, как дед, эстет, шокированный рваными калошами его, старался скрыть их от своих дочерей, покрывая их чем — либо. Очевидно, мать руководилась иными соображениями. Ее не пугала тяжелая трудовая жизнь, разделенная с любимым человеком. И действительно, жизнь сложилась тяжелая. Семья росла, расходы увеличивались, отец не покладая рук работал, а матери приходилось экономить до скупости. Брать ли у водовоза лишнюю пару ведер воды, что составляло расход в копейку или две, было предметом особого размышления. Нас, з- детей, это, впрочем, мало касалось. Мы были, как я уже сказал, обуты, одеты, сыты и жили своей особой жизнью. У нас были свои радости и печали, впрочем тесно связанные со всем укладом общей жизни. Отец не останавливался ни перед какими затруднениями, чтобы дать своим детям тщательное образование. Было у нас и старенькое фортепиано никому не известной фирмы Гринель, и старший брат недурно уже играл, руководимый отцом, который сам очень мало учился. Только благодаря настойчивости отца и особенному чутью его, двое из нас, самый старший и самый младший, были направлены по этому пути. Стоит вспомнить семидесятые годы, небольшой провинциальный город, необычность музыкальной карьеры вообще, и в частности в нашей семье, чтобы представить себе, какую железную энергию должен был проявить отец, чтобы отстоять свое намерение перед вмешательством родственников, особенно женской половины. Дело в том, что в середине прошлого столетия, взгляд на музыкантов был определенно отрицательный. […][105] в семидесятых и восьмидесятых годах в маленьком провинциальном городе на карьеру музыканта весьма и весьма косились. Наезжих настоящих музыкантов было очень мало, и все представление с музыкантах сводилось или к играющим на свадьбах клейзмерам, или к тем учителям музыки, которые влачили действительно жалкое существование. У одного из таких учителей, старика Люмбе, напоминавшего Лемма из “Дворянского гнезда”[106], учился мой отец. Двух других учителей я помню хорошо: один был швейцарец Имс, который занимался также с моим старшим братом; другой — итальянский еврей Михалини, великолепный артист на семиструнной гитаре.

Какие побуждения заставляли отца избрать для своего любимца (старшего брата) карьеру музыканта, я не знаю, но полагаю, что здесь значительную роль сыграли побуждения идеального свойства. Сам он, натура в высшей степени одаренная, полная[ый] стремлений к чему — то возвышенному, но в силу житейских обстоятельств принужденный работать в атмосфере глубоко прозаической, всеми фибрами души тянулся к тем неопределенным сладким ощущениям, которые уносили его в другой мир. “Музыка, женщины и цветы — вот наиболее прекрасные создания природы”, — говорил он. Возможно и то, что, угадав несомненное дарование брата и наслышавшись о триумфальном путешествии Рубинштейна, он надеялся и в своем сыне видеть выдающегося артиста. Так или иначе, но он не щадил ни сил, ни средств, чтобы подготовить брата в консерваторию. И если мы кому обязаны тем, что были сразу направлены на верный путь, то это только отцу.