К каким только средствам не прибегал он, чтобы заставить нас работать. Никогда не забуду я о тех зимних ранних утренних часах, которые он урывал от своего отдыха, чтобы до начала своей работы успеть позаняться с нами. На дворе еще темно, в комнатах холодно, а отец, хотя ему и жаль нас будить, делает это довольно настойчиво. Наконец встаешь, нехотя, лениво одеваешься, умываешься (умываться приходилось очень холодной водой, и руки делались совсем ледяными). Отец дышит на них и, растирая, отогревает немного. Клавиши тоже ледяные, пальцы стынут так, что во время игры отцу несколько раз приходится отогревать их. Сначала играешь неохотно, но потом разыгрываешься, и даже является чувство некоторого довольства исполненной работой. Не получив систематического музыкального образования, отец каким — то чутьем угадывал, что надо делать. Он следил за тем, чтобы аккуратно играли гаммы и упражнения. В ходу были этюды Черни, пьесы, правда, большей частью оперные фантазии Бейера, а также сонаты Бетховена. Особенно он любил 19‑ю, Г-молльную, ор. 49. Заставлял также читать с листа и учить наизусть. Ни о какой постановке рук не могло быть и речи. По пятницам шло повторение всего, что знал, наизусть. А в субботу давался полный отдых. Как же мы ждали этот день! И вообще время с пятницы, часов с шести[107], до конца субботы, было одним из счастливейших в нашей детской жизни. С пятницы недельный порядок жизни нарушался. В этот день мы не обедали, а только завтракали. Еще накануне горячо и серьезно обсуждался вопрос о печении хлеба, и наша кухарка, старушка Мириам, заранее волновалась. Для нее этот вопрос был существенно важным. Удача означала хорошее настроение духа, неудача — мрачное отчаяние. Чаще, впрочем, бывала удача, и тогда она торжествующе приносила показывать матери хлеб. Мать и сама зорко следила за тестом и за тем, когда посадить хлеб и когда его вынуть. Весь день пятницы уходил на хлопотливую работу. Хлеб пекли на всю неделю. Кроме него в печи сидело также сладкое печенье “лейках”, которое нас ожидало в субботу, вечерний ужин и субботний обед. Зато, начиная часов с четырех — пяти, шли уже непосредственные приготовления к празднику[108]. Мать умывалась дома или чаще отправлялась в баню[109], затем наступал чай. И она, чистая, разрумяненная, уставшая, но довольная окончанием работ, садилась к столу, чтобы нас всех напоить. Потом, как только начинало темнеть, все принимало праздничный вид: стол покрывался чистой скатертью и накрывался к ужину. Устанавливались свечи, которые зажигались для встречи субботы, и мать, шепотом молясь и делая таинственные движения руками, благословляла наступающий праздник[110]. Я любил этот момент и старался его не пропускать. Что — то мистическое и вместе с тем наивное было во всем этом. Детскую душу охватывало какое — то жуткое и вместе с тем приятное чувство. (Казалось, действительно спускается на землю принцесса суббота. И теперь, бывая дома, я также люблю смотреть на нашу дорогую сгорбившуюся старушку, которая молится над свечами. Свечи значительно увеличились в числе, по мере прибавления внуков, но уменьшились в величине. Зажженные свечи означали наступившую субботу.) Вечером за торжественно убранным столом усаживалась вся семья, и прислуга тоже. Отец произносил благословение над вином и хлебом, разламывал последний и всем разда вал. Радостно начинали мы праздновать субботу. Ведь завтра еще целый день свободы от всяких занятий. Какая — то нежность прокрадывается в душу, и чувствуешь как сердце бьется любовью к окружающему… Благословляю тебя, принцесса Шабат[111]! Ты осеняла наши детские души прикосновением своей святости, наполняла их радостью и счастьем. Ты даруешь отдых и покой истомленному тяжкой жизненной борьбой и озаряешь весь мир лучезарным праздничным светом. Ты навеваешь сладкие грезы в души обездоленных, и жизнь кажется им благодаря тебе светлой и прекрасной. Благословенна будь, святая суббота. Велика была мудрость законодателя, сказавшего: “Шесть дней работать, а седьмой предаваться отдыху”. В этот день мы подымались позже, и кофе с топленым молоком казался особенно вкусным. Затем до обеда мы отправлялись в синагогу. У отца и особенно у деда были почетные места, т. е. ближе к амвону. Я же предпочитал те ряды, где ютилась беднота. Находясь около отца, я должен был читать вслух все молитвы, а так как многое было мне непонятно, то это было в тягость и совершенно не вызывало благоговейного настроения. Напротив, окруженный измученными страдальческими лицами, я испытывал какое — то особенное настроение. Сдержанные вздохи, а иногда и рыдания в голосах молящихся производили на меня сильное впечатление. Где — то внутри накипали слезы, и глубокое сострадание охватывало все мое существо. В эти моменты я был наиболее близок к Богу, когда детски — наивно по — своему молил его помочь всем угнетенным… Кто еще может так сильно чувствовать, что такое угнетение? Тысячелетние гонения наложили на народ печать особого страдания. Я инстинктивно, не сознавая, чувствовал это страдание, и в детской душе зарождалось глубокое сострадание и сочувствие. Но вот богослужение закончено, и все, сияющие и довольные, идут домой обедать. Дома нас ждет праздничный обед с неизменным пудингом — кугелем в заключение. Затем старшие отдыхают, а мы на несколько часов предоставлены сами себе. И как отлично умели мы использовать нашу свободу. Тут и загородные прогулки, и купанье летом в знаменитом Салгире, и игра в каре (в мяч) и т. д. Вечером гулянье на бульваре, куда сходился весь город. Отчего в аллеях, главной и других, […][112] двигалась публика. Иногда перед вечером отец заставлял читать поучения отцов синагоги. В этих поучениях так много жизненного и трогательного, что это чтение доставляло удовольствие. День окончен, наступал вечер. Принцесса улетала, оставляя в душе смутное сожаление о прошедшем. Утомленные впечатлениями за день, мы как мертвые засыпали, чтобы на другой день снова начать трудовую неделю.
Но особенно в детской душе […][113] день праздника Пасхи. Десятки прожитых лет вдалеке от дома не стирают этих ярких светлых воспоминаний. Пасха на юге совпадала с весенним расцветом, и это соединение придавало обоим особую прелесть. Задолго до праздников в доме начиналась чистка[114], но какая: белили стены, мыли полы, выколачивали всю мебель, одежды, ковры, все выносилось наружу, и мы с книжками тоже высылались во двор, или как называлась неширокая балюстрада нашего дома. На дворе хорошо, весеннее [солнце] ласково греет, все начинает распускаться, весело и празднично на душе. В одном из углов нашего двора была огромная кухня, которую сдавали за месяц до праздника для приготовления мацы. Там работало человек 20–30, и оттуда доносился стук скалок, раскатывающих тесто, и оживленные разговоры. Запасливые хозяйки заранее заказывали мацу[115], и всякий считал своим долгом присутствовать во время ее приготовления. Особенное внимание обращалось на то, чтобы соблюдалась строжайшая чистота. Маца получалась тонкая и необыкновенно вкусная. Несколько таких “подряд” удовлетворяли весь город. Главное сделано — маца готова. Затем идут уже и всякие другие приготовления до самого праздника. Вся кухонная посуда подвергается особой чистке, а вся стеклянная заменяется специальной пасхальной, которая целый год хранится для этой недели. У всякого из нас имеется любимая чашка, стакан и бокал. Наконец чистка закончена, но в самый последний момент еще обметают все углы, [собирают] оставшиеся крошки хлеба[116]; эта процедура производит сильное впечатление: точно после этого что — то особенное должно случиться. И вот наступает пасхальная неделя. Все приготовления закончены, и мы с нетерпением ждем наступления вечера. А вот и самый вечер. Как передать переживаемые впечатления? Что — то святое спустилось на землю. Боже, кому и когда могл[о] прийти преступное и гнусное обвинение евреев в употреблении крови для опресноков? Что это была за извра щенная душа, которая бросила подобное обвинение. Если суббота действовала магически, озаряя все праздничным светом, то Пасха на все это накладывала еще печать святости. Ведь что такое Пасха? Праздник освобождения целого народа, целой нации из — под египетского ига. Освобождение, в которое вмешалась Божественная воля. Что кроме глубокой признательности могла испытывать человеческая душа в годину этого события в жизни нации? И действительно, это праздник исключительный. Все кругом преображается, на землю точно спускается та Божественная сила, которая когда — то рассекла море, чтобы народ безопасно мог пройти, и каждый чувствует близость божества. Все обычаи этого вечера полны прелести. Так почти каждый домохозяин считает своим долгом пригласить на оба вечера бездомных лиц, большей частью солдат, которые службой оторваны от своей семьи. Кроме того, существует поверье, что Ильяпророк в этот вечер спускается на землю. И вот, в каждом доме его ждет прибор и бокал вина. Дверь открыта, и всякий может войти. Кто бы ни вошел, становится гостем в этот вечер. Этим обычаем пользовалась инквизиция в Испании, чтобы арестовывать маранов[117], справлявших Пасху. Но оставим все это. При одном воспоминании об этом празднике на душе становится тепло и светло. Все кругом приняло нарядный праздничный вид, стол накрыт так, как никогда в течение года, особенный вид придает ему то, что все предметы, покрывающие его, носят печать необычности и новизны. Новая посуда, особенно бокалы, специально хранящиеся для этого вечера, графины, наполненные вином, опресноки и, наконец, исключительно торжественное убранство стола — производят особенное впечатление. В этот вечер каждый хозяин дома чувствует себя царем своего маленького царства. Он восседает рядом со своей царицей на возвышении и торжественно отвечает на четыре вопроса