О Прямухине и его обитателях так много написано, что ничего не прибавишь. Разве только личное впечатление от посещения этого замечательного уголка. Начиная от дома, в котором все было огромно: комнаты, коридоры, самая постройка дома, крепкая, солидная, и кончая обиходом жизни, рассчитанным на множество людей, — во всем был какой — то размах. характеризующий семью Бакуниых. давшую такого богатыря, как Михаил Александрович[206]. За стол к обеду садилось от 20 до 30 человек, из которых половина не всегда была знакома хозяевам. Все было просто, хлебосольно, и приправой являлась интересная беседа.
Об исключительной любви к музыке в семье Бакуниных немало писали. Знаменитые, незабвенные слова Михаила Бакунина, который с риском для жизни не побоялся пойти послушать 9‑ю симфонию в исполнении Вагнера в Дрездене в 1848 г., останутся навсегда свидетельством глубокого проникновения в дух художника. Пораженный содержанием музыки, он сказал Вагнеру: “Все разрушится, исчезнет, одна только вещь будет существовать вечно, это — 9‑я симфония Бетховена”[207]. Эта особенная способность бакунинская — глубоко проникать в дух и сущность вещей, заставляла с особенным вниманием относиться ко всему, что говорилось маститыми представителями этой семьи. ИвГан! Ил 1 ьич 1 Петрункевич. к голосу которого внимательно прислушивались тысячи людей, считал своим долгом во многом обращаться за советом к Бакуниным. Возможно, что “идеи”, исходящие из Тверской губ[ернии], обязаны многим семье Бакуниных. Так, напр[имер], Толстой писал Боткину 7.11.1862 г.: “Нынче я получил известие об одном из самых по моему мнению серьезных событий за последнее время; хотя событие это наверно останется незамеченным. Тверское дворянство постановило — отказаться от своих прав — выборов более не производить — и только — и посредникам по выбору дворянства и Правительства не служить. Сила!”[208] Это т[ак] наз[ываемое] Тверское дело произвело сильное впечатление на русское общество. Тринадцать тверских дворян, во главе с Алексеем Александровичем] Бакуниным, выступили с протестом против “положения 19 февраля”. Они были заключены в Петропавловскую крепость и преданы суду Сената [209]. Этого Алексея Бакунина я не знал, но зато был очень дружен с его вдовой (исключительной по правдивости и душевной глубине женщиной) Мар[ией 1 Ник[олаевной] и его детьми — дочерью Катей (моей ученицей) и сыном Мишей. Патриархом семьи в мое время был Александр Александрович (после смерти Михаила), а за ним Павел Алекс[андрович] — философ, кое — что написавший и философски тихо заканчивавший свои дни в своем небольшом поместье около
Ялты, в Щели, так оно называлось. Как — то однажды я вместе с Мишей Бакуниным прожил некоторое время в Щели. Утром рано мы шли купаться. Возвращались пешком (около 3 верст) по укороченной дороге каких — то остатков древних сооружений — виадуков. Казалось, что мы, живя в Щели, точно принадлежим какой — то далекой от конца 19‑го века эпохе. Л образ жизни философа Павла Александровича], избавленного от всех житейских забот неутомимой и трудолюбивой женой[210] , казался мне не жизнью, а каким — то медленным угасанием. Тогда я с этим никак не мог примириться. Бакунин и угасание! Да и вообще казалось мне, что жить надо полной жизнью до последне го часа. Люди имущие очевидно рассуждают иначе. А ведь какие прекрасные люди. Какая задушевность, готовность идти навстречу каждому и всякому. При этом богатый внутренний мир, открытый для каждого. Таковыми были Пав[ел] Алекс андрович] и его жена. Настоящие Филемон и Бавкида[211] … Такою была и Мар[ия] Ник[олаевна], умиравшая почти в нужде после Октябрьской революции. Большую радость доставила мне возможность во время ее болезни снабжать ее питательными продуктами (икрой, вином и фруктами). Маленькая признательность с моей стороны за все то, что она всегда готова была сделать для других… Не бесследно проходили такие люди свой жизненный путь. То тут, то там возбуждают они чувства добра в людях, стремление к правде и справедливости. Семья Бакуниных, ее отношение к жизни и стремление облегчить народное горе отразились на всей деятельности Петрункевича, граф[ини] С. Паниной и мн[огих] других.
Глава 4. [Антон Рубинштейн]
Своей жизнью и деятельностью братья Рубинштейн как бы осуществляли эти высокие требования, которы[е] мы предъявляем к “учителю”. Оба — гениальные артисты, чуткие ко всему прекрасному, они вносили в свою игру ту простоту и естественность, которые являются тайной великих исполнителей и результатом их проникновения в глубину музыкального искусства. Способность с первых же звуков переселить [перенести] слушателя [в] ту особую атмосферу, которая связана с поэтическим смыслом и духом [исполняемого] произведения, способность держать слушателя под магнетическим обаянием d тече пне осей во время своей игры и надолго оставлять в его душе глубокий след — этой способностью обладали братья Рубинштейн в высшей степени. Тайну своего исполнения они стремились передать своим ученикам, в которых они видели продолжателей своих традиций. Самоотверженно и бескорыстно работали они на поприще искусства и предъявляли высокие требования тем, с кем имели дело. Музыка — в их глазах — ни в коем случае не должна была превратиться только лишь в профессию; она должна была всегда оставаться призванием, для осуществления которого каждый музыкант должен стать всесторонне образованным человеком и цельной этической личностью. Антон Рубинштейн был требовательнее своего брата. Он знал, что “искусство не выносит ничего приблизительного”, и добивался во всем стремился к совершенству. В классе, на эстраде или в домашней обстановке вокруг него создавалась атмосфера благоговейного отношения к искусству. Как художник и человек, он оказывал на всех, кто приходил с ним в соприкосновение, [углубляющее], облагораживающее и преображающее влияние. Заветы Рубинштейна, которые воплотились в его личности и художественной деятельности, должны лечь в основу нашей музыкальной работы в Палестине. Недаром во время одной из моих бесед с Губерманом, когда мы оба мечтали о создании Высшей музыкальной школы в Палестине, [заветы] Антона Рубинштейна его личность служили для нас и его учеников нам путеводной звездой.
[…][214] Его многозначительная речь, краткая, ясная и образная, его литературные опыты, блещущие искрами философского ума, наконец, его обаятельные личные качества — все носит на себе печать того, что так верно выражено словами поэта: “Прекрасное должно быть величаво…”[215]
Да, величаво прошел он свой жизненный путь, величавый лежит он перед нами в гробу, увенчанный лаврами всего мира, спокойный, нравственно удовлетворенный по отношению к своей родине, так как он мог еще при жизни видеть, что благодаря его трудам музыкальное искусство в России приобрело значение государственное. Пусть же все, кому сегодня выпало горькое счастье видеть в последний раз перед расставаньем навеки любимые черты мощного гения, подарившего человечеству много минут высоких наслаждений, воспитавшего не одно поколение артистических сил, навсегда сохранят в своем сердце этот прекрасный, величавый образ. Вечная память, вечная слава Антону Рубинштейну, недосягаемому виртуозу, великому композитору, устроителю музыкального образования русской земли!
Таким видела Россия образ создателя своей музыкальной культуры. Иначе осознавал себя сам Рубинштейн. Достигнув высших ступеней славы и почестей, пережив празднование 50‑го юбилея художественно — артистической деятельности, какого не удостаивался ни до, ни после него ни один артист в России, Рубинштейн чуветвует испытывает глубокую неудовлетворенность. Его охватывает чувство одиночества и отчужденности Он чувствует себя одиноким и чужим в той стране, которой он посвятил свою жизнь и […][216] вдохновение. “Кажется, я люблю Россию и служу ей, как только могу, — жалуется он в разговоре с одним русским писателем, — я русский дворянин, детей своих воспитываю в России, но я не свой. Я это чувствую всегда и во всем“. Это сознание отчужденности было результатом не только внешних условий жизни; оно связано было также и с DiiyT репной раздвоенностью композитора, нашло свое выражение Еще ярче выразилось это чувство в [его] полном горечи афоризме: “Для евреев я христианин, для христиан я еврей; для русских я немец, для немцев — русский.”[217]
Это сознание отчужденности[Такоесостояниесознание] было результатом не только внешних условий жизни; оно было связано также и с внутренней раздвоенностью композитора. Еврей по своему происхождению[218], западник по образованию общему и музыкальному [Рубинштейн], твердый и прямой в личной и общественной жизни, терял, казалось, под собой почву, когда пытался целостно определить свою личность и свое положение в современной ему культуре. Корни этого духовного состояния надо искать в трагическом конфликте между его происхождением и окружающей его культурной средой.
Трагедия еврейских художников творцов заключается в том, что они вырастают на чужой почве, в атмосфере чуждой культуры, чуждой их духу. Приспособляясь [sic!] к ней и проникаясь ею, они перестают быть самим[и] собой и теряют ту непосредственность и самобытность, которые