Воспоминания — страница 57 из 68

Если жертва «проработки» отказывалась признать себя космополитом (антипатриотом, формалистом, последователем буржуазных методов в науке и пр.), его предлагали считать «злостным противником линии партии», и только в счастливом случае — просто несамокритичным. Но даже если жертва и признавала свою вину хотя бы частично (полностью признать ее было просто невозможно: это было бы равносильно признанию в измене Родине), то на ней оставалось обвинение в «несамокритичности» и доля вины оставалась, но не настолько, чтобы изгнать со всех служб и перестать печатать.

Б. М. Эйхенбаум, который на «обсуждение» своих работ просто не явился, был уволен и вынужден жить на доброхотные пожертвования своих друзей. Друзья приходили к нему в гости, а заодно приносили большой пирог, торт и еще какие-либо закуски и тем подкармливали Бориса Михайловича.

Остракизм А. Ахматовой затянулся, и ей просто регулярно приносили еду Томашевские — даже суп в бидоне из-под молока.

Но обратимся к самой процедуре (вернее, ритуалу) «проработок».

Приемы обвинителей в космополитизме (индоевропеизме, потом в марризме и т. п.) были однообразны даже в выражениях. Как и в следственных делах ОГПУ, выхватывался один факт, одна цитата и толковались таким образом, как это было нужно обвинителю. Доказательств, разумеется, не требовалось никаких, ибо не было и тех «вин», которые приписывались ученым. Формулировались обвинения, как правило, так: «Не случайно утверждает, что…»; «NN договорился до того, что…»; «Понятно, что для NN…»; «NN проговаривается, что…»; «NN не может скрыть своей…» Редко кто из присутствовавших требовал привести полностью выхваченные из контекста слова, учесть обстоятельства, тему, время. Это было равносильно подтверждению солидарности с обвиняемым. Часто обвинители приводили слова из цитат, с которыми сам NN спорил, и приписывали их NN. Для «точности» зато указывались страницы статьи или книги.

Во взвинченной атмосфере зала обвиняемому трудно было запомнить все сказанное и проверить. Обычно ему представляли слово после всех выступлений, не давая права ответа на каждое выступление отдельно. Обвиняемого стремились сбить выкриками с мест, шумом «возмущения» и т. п. Председательствующий останавливал только обвиняемого. И когда обвиняемый в конце концов что-то признавал за собой (но не все), чтобы смягчить своих палачей, то это частичное признание считалось полным, и председательствующий в своем заключительном слове заявлял, что NN «признал», «признался», «согласился», «сознался» и пр., повторяя все, сказанное другими, зачитывая то, что было заранее подготовлено на собраниях «ячеек», «бюро», «комиссий» и т. д.

Чтобы обвинения «проработок» не забывались, выпускались особые стенгазеты. Значение этой «стенной литературы» было очень велико. Содержание статей в них контролировалось парторганизациями. Здесь проработчикам можно было разгуляться даже шире, чем на собрании или чем в печати областной или центральной. Жертвы «проработок» подвергались оскорбительным издевательствам. Помещались карикатуры и лозунги через всю газету: «До конца искоренить!»; «Покончить с…!», «Вырвать с корнем!» и т. п. В них особенно доставалось ученикам, друзьям, просто честным ученым, попытавшимся вступиться за гонимых.

Как-то мы с Б. В. Томашевским подошли к нашей институтской стенгазете, в которой большими буквами был написан очередной призыв «До конца искореним формализм» (или что-то в этом роде). Скользнув взглядом своих близоруких глаз по содержанию заметок и лозунгу, Борис Викторович, вздохнув, громко произнес: «Раньше проще было: „Бей жидов, спасай Россию!"» У стенгазеты (сразу после ее выхода) вертелись стукачи: следили за реакцией читателей, и Борис Викторович это, разумеется, знал…

Каждого выпуска стенгазеты ждали: определялось направление, в котором должен дальше идти «охотничий гон».

Одними из главных «проработчиков» в Пушкинском Доме были Л. А. Плоткин и Б. С. Мейлах, П. Ширяева, доцент ЛГУ И. П. Лапицкий, известные за его пределами.

Так, Плоткин разразился в «Ленинградской правде» статьей против М. М. Зощенко, после которой Михаил Михайлович напряженно ждал, что его арестуют. Он собрал портфель с нужнейшими вещами и выходил к большим воротам своего дома после 12 часов ночи, чтобы быть арестованным не при жене…

Б. С. Мейлах поместил в стенгазете Пушкинского Дома огромную погромную статью против Б. М. Эйхенбаума, в которой муссировалась одна и та же фраза из «Моего временника», в которой он косвенно признавал себя евреем (не хочется сейчас возобновлять ее в памяти). Стенгазета с этой статьей висела в коридоре второго этажа Пушкинского Дома, когда Б. М. Эйхенбаум внезапно умер в Доме писателей во время чествований А. Мариенгофа, и гроб с его телом поставили в Союзе писателей. Никто и не подумал снять эту стенгазету, и этот факт стал известен всему миру благодаря некрологу, написанному Р. О. Якобсоном. Правда, последний ошибся, утверждая, что стенгазета висела в том же помещении, где стоял гроб Эйхенбаума. В Пушкинском Доме даже и гроб бы не приняли: там было почище, чем в Союзе писателей…

А как вели себя обычно в зале при «проработках»? Расположение участников было, как правило, такое: за столом президиума «празднично» сидели «почтенные» ученые, партийные и общественные руководители местного масштаба с глубокомысленными лицами. Первые ряды зала занимали те из «ученых», которым надлежало выражать одобрение или выступать с обвинениями. Дальше — остальная часть зала, которая в ужасе ожидала, сочувствовала несчастным, тихо — а иногда и громко — возмущалась. «Стукачи» повсюду бодрствовали.

Решались ли люди на выступления, противоречившие партийным установкам? Да, и такое было. Чаще всего люди выступали, смягчая обвинения. Но были и решительные опровержения обвинений. На памяти у всех было, например, выступление Н. И. Мордовченко в защиту Г. А. Гуковского в Ленинградском университете. Мордовченко заявил, что не может поверить злонамеренности Гуковского и решительно отказывается его осудить. Немедленных кар не последовало. Просто Н. Ф. Бельчиков не утверждал его докторскую защиту более года. Мордовченко был очень подавлен: студентам не объяснишь, почему Высшая аттестационная комиссия (ВАК) отказывается присудить ему докторскую степень. Я и сам не очень понимаю, в какой степени это было актом личной мести Н. Ф. Бельчикова, всесильного в ВАКе по филологическим наукам, а в какой — результатом распоряжения партийной организации. Ходили и слухи о скором аресте. В результате подавленного состояния Н. И. Мордовченко заболел раком. Положили его в Онкологическую клинику на Березовой аллее Каменного острова. Вместе с П. Н. Берковым мы находились тогда в Желудочном санатории недалеко от Онкологической клиники. Я не решался приходить к Николаю Ивановичу на свидания (там постоянно дежурила у постели его жена — Елена Дмитриевна), но ежедневно заходил спросить о его состоянии в справочное бюро. Однажды утром вместо обычного утешительного ответа меня оглушили встречным вопросом: «А вы кем ему приходитесь?» Я понял значение этого вопроса и спросил: «Умер?» Ответ был утвердительным…

Защита Г. А. Гуковского стоила Н. И. Мордовченко жизни. А сам Гуковский после «проработки», проходившей в его отсутствие (он был в отпуске), был арестован и расстрелян (по официальной версии, «скончался»).

Приходилось выступать в защиту истязуемых и мне. А дело было так. Директором Пушкинского Дома был Н. Ф. Бельчиков, наделенный особыми полномочиями: очистить институт от космополитов. Обычно он приезжал из Москвы, где жил постоянно, на два-три дня, останавливался в комнате, которая была у него во дворе главного здания Академии наук, в том корпусе, где ныне — зубоврачебное отделение поликлиники Академии наук. Туда к нему для «конфиденциальных» разговоров стекалась вся институтская мразь… Мотался он между Москвой и Ленинградом и занимался, главным образом, бдительной охраной литературоведения и опорочиванием ученых-литературоведов. Усугублялось все его патологической склонностью к выдумкам. Прямой и вспыльчивый П. Н. Берков возьми и скажи ему все, что он думал (а думал он то, что и большинство сотрудников Пушкинского Дома). Наиболее злая и краткая характеристика Бельчикова принадлежит, бесспорно, Б. В. Томашевскому: «Единственное, что есть у Н. Ф. Бельчикова прямое, — это прямая кишка. И то ее вырезали!» (У Н. Ф. действительно был оперирован рак прямой кишки). Конечно, остроту эту П. Н. Берков в глаза Бельчикову не повторил, но о его «научных заслугах» сказал в глаза прямо. Выслушал Бельчиков все сказанное ему Павлом Наумовичем тихо и немедленной «проработки» организовать не решился: был он все-таки трус. Бельчиков (или, как его называл Б. М. Эйхенбаум, — «Бельчичиков») возненавидел П. Н. Беркова и, хотя распоряжений обкома не было, организовал против ученого большую статью в «Ленинградской правде», принадлежавшую перу двух парнишек с филфака ЛГУ — Елкина и второго, фамилию которого забыл, так как, приближая ее к известной русской поговорке, называл всегда «Палкиным».

После появления этой гнусной статьи было назначено обсуждение ее в Пушкинском Доме (так полагалось), и Бельчиков вроде как оставался «чистым». Было собрано заседание Ученого Совета. Мы с Б. В. Томашевским решили защищать П. Н. Беркова и разработали тактику: я должен был выступить в конце заседания, а Б. В. Томашевский — последним (роль последнего выступающего всегда была очень важна). Так и сделали. Когда уже должны были предоставить слово П. Н. Беркову для «покаяния», потребовал слова я и подробно доказал, что в статье «Елкина-Палкина» Ленину приписано как раз обратное тому, что он писал, и что обвинение П. Н. Беркова в «библиографическом методе» безграмотно, так как библиография — наука, а не метод. Мое выступление вряд ли могло что-либо изменить, если бы не содержавшиеся в нем ссылки на Ленина. Я это знал и потому выступал очень решительно. Н. Ф. Бельчиков заявил, что заседание, ввиду его важности, не может быть закончено, и предложил перенести его на следующую неделю. Второе заседание я помню плохо, хотя на нем «под занавес» с очень сильными аргументам