Воспоминания — страница 23 из 33

Вольно ходят на Руси обыватели.

И вдруг среди хаоса предостерегающая речь вещего старца Гостомысла, предсказывающая печальный конец беспорядка. [132]

Уже бо див вержеся с неба на земли,

И говор птичий убуди.

(Голоса в народе : убуди, убуди, это он так точно).

Уже бо очи мои мысления в край моря летаючи,

Ладьи соглядаючи,

Провидят некое облое судно ко брегу русскому

поспешающее

И на оном судне три десницы, тростями

помавающия,

Оле бедр ваших посекновению,

Оле в кутузках вашему сидению,

Оле грядущему вашему тяжкому пленению.

Вдали слышится «Augustin», показываются три лодки в море и из них выходят с дружиной под звуки церемониального марша Рюрик, Синеус и Трувор. Первый говорит исключительно по-русски, но с явным немецким акцентом, второй мешает русские и немецкие слова, а третий — исключительно по-немецки. — Хор славян встречает пришельцев гимном, представляющим явную пародию на знаменитую тогдашнюю передовицу Каткова: «встаньте, господа, посторонитесь, Правительство идет».

С заката солнце красное

На этот раз встает.

Правительство прекрасное

К нам с запада идет.

Правительство, правительство,

Правительство идет.

Давно ему пора, давно ему пора.

Порядок нам, порядок нам,

Порядок нам несет,

Ура, ура, ура, ура, ура.

Характерно, что по просьбе домашней цензуры фраза, слишком напоминавшая Катковскую [133] передовицу, была изменена: вместо «правительство» и т. д. мы пели: «смотрите кто, смотрите кто, смотрите кто, смотрите кто идет».

За сим варяги немедленно наводят порядок, Наивный славянин Ян Усмишвец спрашивает Аскольда, где его могила: «скажите ради Бога, где же я видел Аскольдову могилу». Яна хватают и моментально приносят в жертву Перуну. Кий, Щек и Хорив в негодовании призывают к восстанию в воинственных куплетах.

Льготы древния попрали

Наши лютые враги,

Запретили, отобрали

Всмятку, всмятку сапоги.

Они бегут на Киев, где еще можно «жарить сапоги всмятку». А Рюрик посылает за ними погоню, которая идет гусиным шагом под звуки церемониального марша: «Ваше-ство, Вашескобородие», кричит вслед Гостомысл, — «там не пущают».

В борьбу национальных мотивов вплетается романически эпизод между Баяном и сестрой Рюрика Амалией. — Он увлекает ее русскими мелодиями, а она отвечает с немецким акцентом на мотив «Augustin».

Эти звуки наполняют

Сердце мне Баян.

Твои песни причиняют

Mне большой изъян.

Рюрик застает сестру с певцом и разражается угрозами. «Слушайт, сестра Amalie: если я еше раз увижу вас с эти господин; also wenn ich dich noch einmal sehe mit diesem Kerle» — и потрясает кулаком в воздухе. Кончается оперетка дуэтом Амалии и Баяна на берегу Днепра. — Застигнутые врасплох погоней [134] Рюрика они, взявшись за руки, бросаются в воду. Рюрик, явившийся слишком поздно, кричит в отчаянии:

«Отныне я не шиловек, а правитель».

И уводит свою дружину гусиным шагом под звуки церемониального марша. Гостомысл, выступив на авансцену, произносит лаконическую фразу:

«Отныне сумнительному поведению кры-ы-шка.»

На этом занавес падает.

Сколько было задумано и написано в этом роде: оперетка «Троянцы» с фугой героев в деревянном коне, оперетка «Камбасерес Стыдливый или рыцарь полупризрачного покрывала» (эти две исполнены не были), была пародия с куплетами на детскую пьесу «Симеон Злочестивцев». Была разыграна целая оперетка «Альфонсо двадцать пятое», где бездетная королевская чета заказывает наследника алхимику, и он «путем алхимическим» составляет им сына в реторте. Все это было остроумно, музыкально, изящно, а главное, необычайно весело и смешно.

Вспоминая дни нашей молодости, я с благодарностью думаю о том, какая богатая жизнь выпала на нашу долю. Сколько в ней было и интересного, увлекательного, с какими значительными людьми мы встречались, какие горизонты открывались в этих встречах. А рядом с этим — какой избыток бьющего ключом молодого веселья. По сравнению становится больно думать о наших детях, которым довелось жить в эпоху бурь, страданий и лишений. Как радостно мы жили и как они, бедные, теперь видят мало счастья в жизни.

Я не верю в гибель России, я убежден, что еще будут лучшие дни. Но когда они наступят? Нашему поколению не на что жаловаться. Что бы с нами ни случилось в будущем, раз есть у нас это прошлое, мы не были обездолены. Но чего бы я не отдал за то, чтобы хотя бы им, которые столько [135] натерпелись в молодости, дано было увидать и пережить то лучшее, на что я надеюсь.

Господи, спаси их и сохрани.


XIII. Военная служба.

Весною 1885 года я кончил курс университета кандидатом прав и тотчас же поступил в стоявший в Калуге Киевский Гренадерский полк для отбывания воинской повинности на правах вольноопределяющегося.

Собственно говоря, я мог этого и не делать, так как M. M. Ковалевский положительно обещал мне оставить меня при Университете, что освобождало от отбывания воинской повинности. Но мне хотелось быть самостоятельным по отношение к будущей университетской службе. — Мне рисовалась возможность когда-нибудь по долгу совести быть вынужденным подать в отставку из профессоров. Перспектива — отбывать воинскую повинность после этого в качестве рядового, быть может, в очень почтенном возрасте, мне не улыбалась, и я решился на всякий случай отбыть ее заранее. Это было в то время не трудно, так как от вольноопределяющихся первого разряда по образованию требовалось всего только три месяца службы во время лагерного сбора.

Выбор полка обусловливался давно созревшими симпатиями. — Вследствие долгого пребывания полка в Калуге, мы хорошо знали многих офицеров и в особенности полкового командира — полковника Александра Константиновича Маклакова. Последний — представитель исчезнувшего теперь, к сожалению, типа военного доброго старого времени, давно уговаривал меня поступить к нему: «идите ко мне, — не идите в артиллерию», — настаивал он, — «у меня будете солдатом, а в артиллерии — филармоном», слово «филармон» для него означало не то музыканта, не то штатского.— «Не беспокойтесь за Вашего сына», [136] говаривал он отцу: «я о нем позабочусь, — ведь я и сам отец».

Чудачества Александра Константиновича были хорошо известны мне, как и всем калужанам, но все таки при поступлении в полк он превзошел мои ожидания. Когда вольноопределяющихся, вступивших в полк, приводили к присяге в нашем полковом лагере, он разразился речью, которая относилась лишь в меньшей своей части ко всем присягавшим, а в большей своей части, — ко мне одному.

Выдвинувшись вперед, он начал подбоченившись. — Понимаете ли вы, что такое присяга? — Ты даешь вексель. Если ты по векселю не уплатишь, не исполнишь своего гражданского слова, тебя посадят в кутузку. Если же ты присягу, — слово Царю — данную перед святым Евангелием, нарушишь, что с тобой за это будет? Служить!!! — властно крикнул он и, помолчав на наше «рады стараться, Ваше Высокоблагородие», он продолжал, обращаясь уже ко мне одному:

— «Ты думаешь, что служба это все равно, как твоя гражданская профессорская книжка, которую ты сегодня открыл, а завтра закрыл да бросил. Нет, брат, служба не такая штука. — Ведь твои профессора между собою грызутся?.» — Я молчал. — «Грызутся, грызутся?» грозно настаивал полковник.

— «Так точно, Ваше Высокоблагородие, бывает», промолвил я.

— «Ну, грызутся, загрызут и тебя, продолжал полковник. Выйдешь из университета, пойдешь в поход под ранцем. — Быть офицером.»

Я не был готов к этой мысли — быть офицером и сконфуженно молчал. — А полковник начал уже в более мягком стиле увещание: — «Ты не должен смешиваться с солдатом. У тебя должно быть тело, мундир, пуговицы солдатские, а дума — офицерская, потому стремление твое [137] должно быть не там.-Служить, быть офицером», — громко рявкнул он.

Это было уже приказание; я пробормотал — «Слушаю, Ваше Высокоблагородие» и понял, что я теперь волею-неволею должен стать офицером. Маклаков так меня и понял: он говорил, что я «после присяги» обещал ему стать офицером. Я же чувствовал себя связанным, и это положило конец моим колебаниям: я окончательно решил готовиться к офицерскому экзамену.

Это было не так просто. Легких экзаменов позднейшей эпохи на прапорщики запаса в то время еще не было; надо было готовиться на подпоручика, что было много труднее. К тому же экзамен предстоял в сентябре, а поступил я в полк в начале июня. Надо было уместить в трехмесячный срок и строевые занятия, и приготовления: нужно было изучить к экзамену шесть наук и десять уставов.

Полковник, сердечно любивший свой полк, хотел приобрести в моем лице хорошего офицера. Поэтому за мной следили. Полковник сам иногда приходил по утрам в мою четвертую роту — смотреть, как и чем я занимаюсь. А дядька ефрейтор, найдя в моей палатке «Критику силы суждения» Канта, счел нужным прочесть мне наставление. «У Вас, барин, есть на столе посторонние книги. Вам нужно сейчас учить воинские уставы, а что там дальше, то до Вас не касается.» И «Критика силы суждения» лежала без употребления — не в силу дядькиного наставления, а просто потому, что на нее не хватало сил и времени.

Меня усиленно обучали строю и «словесности»; и в один месяц я был уже настолько подготовлен, что стал в строй и не портил фронта моей роты. Помню, что это давалось мне ценою значительного, хотя и здорового утомления. Оно было мне даже приятно, как отдых от усиленной [138] умственной жизни. Даже приготовления к офицерскому экзамену шли сравнительно вяло в первые два месяца — тем более, что после утомительных занятий я иногда отправлялся пешком из отдаленного лагеря в калужский «Загородный сад», где жили мои, проводил вечер в игре в лаун-теннис и обязательно д