[158]. Надобно знать, что прежде командовали: «Весь-кругом», — и что это движение, фронтом в тыл, делалось медленно, в три темпа, с командой: раз, два, три, а потом стали делать в два темпа по команде в два слога: весь-гом. Эта маловажная перемена послужила армейским поэтам предметом к критическому обзору Аустерлицкой и Фридландской кампаний. В службе не допускаются ни сатиры, ни эпиграммы, и молодых поэтов наказали справедливо и притом воински. Военный министр прислал их к графу Каменскому без шпаг, т. е. под арестом, предписав: «Посылать в те места, где нельзя делать весь-гом». Эти офицеры были прекрасные, образованные молодые люди. В первом сражении граф Каменский прикомандировал их к передовой стрелковой цепи, однако ж, без шпаг. Поэты отличились, и не смея прикоснуться ни к какому оружию, потому что считались под арестом, вооружились дубинами и полезли первые на шведские шанцы. Граф Каменский после сражения возвратил им шпаги, и написал к военному министру, что «стихи их смыты неприятельскою кровью». Граф Аракчеев позволил им возвратиться в полк, но они не согласились и остались в корпусе графа Каменского до окончания кампании, отличаясь во всех сражениях.
Русские и шведы дрались отчаянно, но взаимно уважали друг друга. Граф Каменский, узнав, что шведы не грабят наших пленников, запретил нашим солдатам пользоваться военною добычей, и приказание его соблюдалось свято и ненарушимо. О пленных и раненых мы пеклись едва ли не более, как о своих. С пленными шведскими офицерами мы обходились, как с товарищами, разделяя с ними последнее. Однажды у пленного шведского офицера пропали часы на биваках. Швед промолчал из деликатности. Когда стали собираться в поход, наш улан, отыскивая что-то, нашел в песке часы, которые, вероятно, выпали из кармана у шведа во время беспокойного сна, и отдал их ротмистру. Он, держа часы над головою, спросил, кому они принадлежат. Тогда швед объявил, что часы его, признался откровенно, что не смел объявить о пропаже часов, и просил в этом извинения. Он сознался, что наше с ним обхождение и этот случай истребили в нем совершенно невыгодное мнение, внушенное ему с малолетства о русских, промолвив, что где бы он ни был, всегда с уважением будет отзываться о русских воинах.
Но каждая война сопряжена с бедствиями, которые оставляют глубокие следы в памяти пострадавших. Я был свидетелем нескольких ужасных сцен, которые до сих пор живо представляются моему воображению. Мы стояли с егерями 3-го Егерского полка на аванпостах. Один из передовых пехотных часовых стоял на опушке леса на вершине. Внизу протекала речка, а за него стоял шведский пикет, также укрытый в лесу. Русский часовой увидел шагах в полутораста шведского солдата, который переправлялся на лодке с нашей стороны на свою. Это показалось нашему егерю подозрительным: он подкрался между кустами, прицелился, выстрелил, и шведский солдат, правивший лодкою стоя, упал в нее. На выстрел выбежали шведы из лесу, и наш пикет стал под ружье, но с обеих сторон не начинали перестрелки, видя, что ни шведы, ни русские не наступают. Между тем лодку, оставленную на произвол воды, прибило течением к нашему берегу. В ней лежал в предсмертных судорогах шведский солдат, а возле него сидели двое детей: один мальчик лет пяти, другой лет трех. Старший плакал, а младший дергал за мундир отца, как будто желая его разбудить. Пуля пробила череп несчастного шведского солдата, и он в страшных мучениях и беспамятстве зажал пальцем рану; мозг с кровью тек по руке… Лицо его страшно искривлялось судорогами, глаза выкатились из-под век, на губах застыла пена, но он еще шевелился… Ужасное зрелище!.. Вдруг из леса выбежала молодая женщина и опрометью кинулась к умирающему, с пронзительным воплем. Это была жена солдата, мать малюток, которые ухватились за нее с криком и плачем… Я не мог выдержать и ускакал. После сказали мне, что шведский солдат, родом финн, находясь поблизости своего дома, решился навестить семейство, и не смея долго оставаться, взял с собой двух своих малюток, чтоб натешиться ими, сказав жене, что оставит их у приятеля, дом которого находился в нескольких стах шагов от шведского пикета по ту сторону реки. Жена провожала его до опушки леса и видела, как он упал… Пехотный офицер, командовавший нашим пикетом, велел отвезти тело солдата на своей верховой лошади в его дом, находившийся в версте от нас… Жену его вынуждены были связать и нести на носилках, потому что она впала в бешенство и бросалась на наших солдат со страшными проклятиями… Несчастные!..
После жаркого авангардного дела, в котором шведов вытеснили картечью из засек, я шел со взводом в голове авангарда, постоянно имея в виду отступающего неприятеля. Возле самой большой дороги стоял порядочный крестьянский дом. Я поскакал вперед, чтоб посмотреть, не засели ли тут шведы, и увидел на дворе шведскую таратайку, запряженную в одну лошадь, и верховую лошадь, а при них двух шведских драгун верхом. Когда они увидели меня, один из них, вывесив белое полотенце на палаш, стал махать им и кричал изо всей силы: «Мир, мир!» Я дал знак рукою, чтоб он приблизился, и саволакский драгун спешился, вышел безоружный за ворота и сказал мне, что в доме лежит раненый шведский офицер, при котором оставили лекаря и двух драгун для конвоя. Я вошел в избу. На окровавленной кровати лежал молодой шведский офицер с закрытыми глазами; возле кровати стояла на коленях женщина, не сводя глаз с больного, а подле нее мальчик лет пяти… Шведский лекарь без мундира, с засученными рукавами рубахи мыл и вытирал инструменты; ему помогал фельдшер. Доктор говорил по-немецки и сказал мне, что этому офицеру раздробило картечью обе ноги, что он в эту минуту кончил операцию, отрезал обе ноги, и поручает больного человеколюбию русских, надеясь, что его и драгун отпустят без задержания к шведскому войску. «Офицер родом финляндец, — примолвил доктор, — а это жена его с сыном; она следовала за своим мужем…» При этом лекарь сделал сомнительный знак, показывавший, что положение больного весьма плохое. Я подошел к женщине и сказал ей по-французски, что с нашей стороны будут употреблены все средства к спасению ее мужа… Но она быстро отскочила, страшно взглянула и обеими руками оттолкнула меня от кровати, сказав тихо, каким-то диким голосом: «Прочь, прочь отсюда, русский! Прочь или я убью и тебя, и себя!..» Я содрогнулся от этого взгляда, и молча вышел в сени, растроганный положением несчастной. Доктор вышел за мною, и я велел ему поскорее убираться со своею свитой, приставив к воротам конного улана, чтоб известить обо всем Кульнева, когда он прибудет на место с авангардом. — Женщина была прекрасная, но страшный взгляд ее и звук ее голоса, в которых выражались ненависть, жажда мести и отчаяние, превращали ее в какое-то ужасное существо. Такова должна была быть Медея, когда готовилась из мщения убить собственных детей!.. Но ни Жорж, ни Дюшенуа, ни Семенова никогда не возвышались до такой страшной натуры!
Шведскою кавалерией, т. е. саволакскими драгунами, командовал капитан Фукс, человек лет за сорок, храбрый воин, веселый и откровенный. Он подружился с Кульневым, и часто приезжал к нему на аванпосты. Неустрашимый, неутомимый Кульнев был по душе Фуксу, и если он мог достать курительного табаку, рому или другого аванпостного лакомства, то или присылал Кульневу через своего драгуна, или сам привозил на наши пикеты. Саволакские драгуны одеты были в синие куртки, а голову покрывали железными круглыми шляпами. Амуниция у них была желтого цвета. Лошади их были малорослые, финской породы, но крепкие и быстрые. — Капитан Фукс был всегда в синем сюртуке и в круглой пуховой шляпе. Наши казаки гродненские гусары и уланы так свыклись с саволакскими драгунами, что в авангарде вовсе с ними не перестреливались без крайней нужды, т. е. когда не надлежало дать знак к наступлению. Через час явился ко мне саволакский драгун с письмом к Кульневу от капитана Фукса, в котором он просил своего великодушного противника приберечь раненого офицера. Кульнев похвалил меня за то, что я отпустил немедленно шведского лекаря и конвойных солдат.
Гвардейские батальоны и эскадроны пошли разными путями в Петербург. Наш эскадрон пошел берегом до Вазы, а оттуда через Куопио и Нейшлот в Выборг. На этом пути мы уже находили магазины с провиантом и фуражом. В Куопио я навестил нашу добрую хозяйку. Сыновья ее возвратились в город вместе с прочими жителями, и в городе был порядок, как в мирное время. На мое изъявление благодарности и на извинение, что мы слишком самовластно распоряжались в ее доме, хозяйка и ее сыновья отвечали еще большим изъявлением благодарности за наше ласковое с ней обхождение и сбережение собственности в военное время. Финны думали прежде, что мы идем грабить их, как бывало во времена древних войн с Великим Новгородом!
В Нейшлоте жизнь моя подвергалась опасности, не легче, чем в самом кровопролитном сражении. Возвращаясь поздно на квартиру, я нашел калитку незапертою, и лишь только просунул голову, огромный водонос свистнул перед моим лицом на палец расстояния, так что меня обдало ветром. Поспешно вскочил я на двор, запер калитку, и став при ней, начал скликать улан, чтоб отыскать разбойника. Денщик выбежал на крыльцо со свечою, и в это самое время послышался робкий голос возле забора: «Простите, ваше благородие, виноват, без умысла!» — Мы схватили виновного. Это был сын хозяина, русского торговца, парень лет двадцати двух. Он бросился мне в ноги и стал умолять о пощаде. Я ввел его в мою комнату и стал расспрашивать о причине покушения на мою жизнь. Он клялся и божился, что вовсе не имел против меня злого умысла и рассказал мне свою историю. В доме у них жила вдова с дочерью, красавицею, в которую молодой купчина был страстно влюблен. Красавица не чуждалась его любви, пока не вмешался между ними писарь гарнизонного батальона, которому она отдала преимущество. Мало того что этот писарь похитил у него сердце красавицы, он еще раза два поколотил купчину, когда тот не хотел впускать его в дом, и донес адъютанту о поздних отлучках писаря. Мучимый ревностью и злобой, купчина решился