Один или два эскадрона наших стояли постоянно в конногвардейских казармах в Петербурге, а остальные помещались в Стрельне и Петергофе, — т. е. полк расположен был на тридцати верстах расстояния, и все мы, однако ж, весьма часто видались между собою. Я уже сказывал, что между офицерами все было общее. У эскадронных командиров всегда был открытый стол для своих офицеров — но как молодежи приятнее было проводить время между собою, без седых усов, то кто из нас был при деньгах, тот и приказывал стряпать дома. Эти корнетские обеды не отличались гастрономическим изяществом, но были веселее стотысячных пиров. Щи, каша, биток или жаркое составляли нашу трапезу; стакан французского вина, или рюмка мадеры, а иногда стакан пивца — и более нежели довольно! Но сколько было тут смеха и хохота, для приправы обеда, сколько веселости, шуток, острот! Блаженное корнетское время! Фанфаронство, надутость, чванство, важничанье почитались между нами смертными грехами, которые и при жизни не прошли бы без кары.
Из Стрельни и из Петергофа нельзя была ездить в Петербург без дозволения его высочества и без билета, за собственноручным его подписанием — вот что было нашим камнем преткновения. Проситься в Петербург нельзя было иначе, как по очереди, и то в свободное время, да и нельзя было проситься часто, и этим условиям весьма трудно было подчиниться буйным корнетским головушкам и сердцу, через которое переливалась пламенная юношеская кровь. Жажда наслаждений терзала нас! Тысячи магнитов притягивали нас в Петербург: то дают прекрасную пьесу на одном из петербургских театров, то маскарад у Фельета, то бал в знакомом доме, на который привлекается сердце какой-нибудь занозушкою (как говорили тогда) — и молодежь, отслужив день, скакала на вечер в Петербург, часто без спроса. Удалось — хорошо; узнали или увидели — марш на гауптвахту! Я был самый страстный любитель театра, как только можно быть, и дорого поплатился за эту страсть.
В это время в полной славе был Владислав Александрович Озеров. После языка Сумарокова, язык Княжнина, в Рославе, уже приятен был слуху, но язык Озерова, который теперь кажется нам жестким и устарелым — был музыкою, и трагедии его привлекали в театр всех образованных людей. Смерть Олега, представленная в первый раз в 1798 году, хотя и обратила на сочинителя общее внимание, но не произвела сильного эффекта — и пьеса была почти забыта. Возвысила поэта и дала ему блеск трагедия его: Эдип в Афинах, представленная в первый раз 25 ноября 1805 года. Трагедия эта, исполненная высокого чувства и драматических эффектов, имела самый блистательный успех: в ложах рыдали; рукоплескания, восклицания, вызовы автора повторялись при каждом представлении, и публика не уставала наслаждаться этим истинно прекрасным созданием. Фингал, представленный в том же году, 8 декабря — трагедия, исполненная нежности и геройства, с прекрасной музыкой О. А. Козловского, с хорами, балетами, сражениями, приближаясь к романтическому роду, имела больший успех, нежели Эдип, и довершила торжество поэта. Имя Озерова было в устах каждого, и все молодое поколение затвердило наизусть не только лучшие стихи, но целые тирады из этих трагедий.
Не быть в представление Эдипа или Фингала, для любителя театра было несчастьем! И вдруг, среди полного разгара патриотического чувства в народе, при всеобщем воспламенении сердец и умов, объявлением войны гордому повелителю Франции и Европы, угрожавшему России уничижением, при тяжком страдании народной гордости, после первой неудачи под Аустерлицем — появилась трагедия Димитрий Донской! Представления ее ждали все, как народного празднества! Я был в первое ее представление, 17 января 1807 года, и сознаюсь, что не в силах описать того восторга, того исступленного энтузиазма, которые обуяли зрителей! Это было не театральное представление, а римский форум, на котором мысли и чувства всех сословий народа слились в одно общее чувство, в одну мысль! — Обожаемый государь, любезное Отечество, опасность предстоящей борьбы, будущие надежды и слава, тогдашнее положение наше, которое можно выразить словами Гамлета — быть или не быть (to be, or not to be) — все это сжимало сердце и извлекало из него сильные порывы. Каждый стих, каждую тираду, припоминающие настоящее положение России (а вся трагедия наполнена этими применениями), были ударом в сердце! В одном месте театра раздавались радостные восклицания, в другом рыдания и вопли мести… Тогда еще умели жить сердцем! Тогда не стыдно было выказывать чувства, и жалкая холодность ко всему еще не была принадлежностью хорошего тона!..
Здесь кстати вспомнить о двух тогдашних знаменитостях, с которыми я хотя и не был в особенных связях, но которых видел в обществах, слышал их речи и смотрел на них с каким-то благоговением. Это были Владислав Александрович Озеров и истинно великий трагический артист, Алексей Семенович Яковлев.
Я уже сказывал, что В. А. Озеров воспитывался в Сухопутном Шляхетном кадетском корпусе. Он родился в 1770 году, следовательно, в первое представление Димитрия Донского ему был тридцать седьмой год от рождения. Из корпуса выпущен он прямо в поручики в армию (в гвардию тогда не выпускали), в 1788 году, т. е. при графе Ангальте, и награжден, за успехи в науках, первою золотою медалью. — Биографы наши не могли отыскать никаких подробностей о службе и частных случаях жизни Озерова. Известно только, что он был сперва адъютантом при графе де Бальмен, потом был в отставке, снова поступил в военную службу, имел наконец чин генерал-майора, находился в статской службе — членом Лесного департамента, вышел в отставку в 1808 году, уехал в деревню, на родину, в Тверскую губернию — заболел, страдал долго, и наконец помешался в уме и умер, в ноябре 1808 года. — Не будь Озеров поэтом, о нем нечего было бы сказать, как разве повторить сатирическую эпитафию И. И. Дмитриева, которой прикрываются целые фаланги отправляющихся в вечность именитых мужей:
Жил, жил — и только что в газетах
Осталось — выехал в Ростов!
Но Озеров жил, в краткий свой век, умом и сердцем, следовательно, после себя оставил на земле следы. Озеров действовал с неимоверной силой на своих современников, и хотя сочинения его, по духу времени, уже не имеют теперь тех самых достоинств, какими они отличались в свое время, но все же они занимают почетное место в литературе, и имя Озерова останется незабвенным в истории русской славы и в истории русской литературы. — Озеров принадлежал к знаменитостям своей эпохи — и никакая критика не затмит блеска его заслуг, оказанных в свое время, кстати и в пору.
Озеров был среднего хорошего роста, довольно плотен, и имел приятную наружность. По портрету, приложенному к его сочинениям, я бы не узнал его: портрет снят с бюста и несколько идеализирован. В натуре у него лицо было более обвислое, и губы толще.
В пребывание свое в Петербурге, Озеров был обласкан государем-императором и всеми членами августейшего семейства, отлично принимаем во всех знатных домах, а особенно у Александра Львовича Нарышкина и Александра Сергеевича Строгонова. Знаменитый Державин ласкал его и обходился с ним, как с другом; и в доме Алексея Николаевича Оленина он был как родной. — Об Алексее Николаевиче Оленине я буду говорить после, в своем месте, а теперь скажу только, что этот истинно благородный и добрейший человек, пылая искреннею любовью к отечеству, радовался каждой народной славе, и прилеплялся душой ко всем даровитым людям. Видя в Озерове человека, споспешествующего славе России, он подружился с ним, и пребыл ему верным до гроба.
Знавшие хорошо Озерова: знаменитый баснописец И. А. Крылов, Н. И. Гнедич и археолог Ермолаев сказывали мне, что Озеров был добрый и благородный человек, но имел несчастный характер: был подозрителен, недоверчив, щекотлив, раздражителен в высшей степени, притом мнителен и самолюбив до последней крайности. Он олицетворял собою известный латинский стих:
Irritabile genus vatum.
С таким характером невозможно быть счастливым ни на каком поприще, а на литературном этот характер сущее бедствие! — Ни в ком люди не ищут столько слабостей и недостатков, как в человеке, объявившем притязания на славу, т. е. на ум! Люди все простят, но превосходства ума — никогда! Это относится, однако ж, к счастливым и талантливым прозаикам, а вовсе не к поэтам. — Умный и даровитый прозаик страшен для нас: он может занять место в гражданской иерархии, может быть употреблен в важных делах, где надобно красноречивое перо — и потом выказать свои познания и искусство в управлении. Есть тысячи примеров везде, что люди, принявшие страсть свою к авторству за талант, бросились на литературное поприще, и, имея столько благоразумия, чтоб после претерпенных неудач перейти на поприще службы, снискали почести, богатство и значение в свете, когда, напротив, в литературном мире они остались бы навсегда в последних рядах. Качества, необходимые хорошему писателю: чувство и воображение, не только не нужны в делах, а, напротив, вредны. В делах нужны только здравый ум, ясное суждение и искусство изложения, а в литературе все это не составляет еще того, что мы называем дарованием, которое должно опираться на творческой силе, питаться чувством и носиться в области фантазии. Даже исторического творения нельзя создать, не обладая этими качествами, потому что и правда, не согретая чувством, не расцвеченная воображением, будет мертвая буква. Итак, вся вражда посредственности, зависти и искательства устремлена всегда против прозаиков, которым везде вне своего круга, жить тесно. Напротив, поэтов везде и всегда баловали и балуют, если они только не шли и не идут путем сатиры. Гражданское общество смотрит на поэтов или как на детей, забавляющих его своими играми и трогающих детским простодушием, или как на певцов и музыкантов, потрясающих душу очаровательными звуками, и возбуждающих в уме идеи отголосками возвышенного и изящного. Прорицателями и вещунами назвали поэты сами себя. Они, правда, жители надоблачного мира, постижимого только душам пиитическим, и изображают землю только