У нас родственников не было, а имелось лишь несколько друзей; отец пригласил Орбилия и тех моих юных школьных товарищей, с кем я был теснее всего связан; ну а я, со своей стороны, пригласил Вария и Вергилия и приготовился к этой торжественной церемонии.
С вечера я облачился в белоснежную тунику, именуемую региллой, поверх нее набросил на себя тонкую сетчатую накидку шафранового цвета и, в знак счастливого предзнаменования, лег спать в этом наряде.
В третий дневной час все приглашенные собрались в доме моего отца, где мы слегка перекусили в ожидании обеда, который нам подали после нашего возвращения из Капитолийского храма.
В этот день, совпадающий с Либералиями, то есть празднеством в честь Вакха, Рим являет собой совершенно особое зрелище. На каждом шагу, на улицах, площадях и перекрестках, вы наткнетесь на увенчанных плющом старух, которые сидят у всех домов и, держа перед собой небольшие жаровни, пекут на них пироги, покрытые белым медом; эти пироги, прямо с пылу с жару, они продают прохожим, расхваливая свой товар и посвящая его Вакху.
Каждая шествующая мимо семья покупает такой медовый пирог: часть его съедают, а часть жертвуют богу.
Мужскую тогу именуют также тогой вольности. С чем связано такое название? С тем, что эта тога дает свободу тому, кто ее надевает? Или же оно происходит от прозвища «Вольный», которым награждают Вакха?
Покончив с легким угощением, мы отправились в путь. Я шел впереди, справа сопровождаемый отцом, а слева — Орбилием; Вергилий и Варий следовали за нами, а рядом с ними и позади них шли друзья отца и мои школьные товарищи.
Мы поднялись к Капитолию, где с меня сняли мою тунику и где я облачился в белую тогу.
Пока я переодевался, были принесены жертвы богам и совершены благодарственные богослужения.
По окончании церемонии мы спустились на Форум, где в ожидании толпился народ. Этот своего рода показ означает, что с того дня, как подросток облачился в мужскую тогу, он сделался полноправным членом римской городской общины.
Остаток дня прошел в развлечениях, лучшую часть которых составляло застолье, а Вергилий тем временем сочинял стихи, дабы воспеть этот великий день.
За шесть лет до этого, в Мантуе, он и сам впервые надел мужскую тогу; это случилось в 700 году от основания Рима, в том самом году, когда в Луке был возобновлен триумвират Красса, Помпея и Цезаря.
Варий надел ее год спустя.
Римляне разделяют жизнь на пять возрастных периодов, первый из которых я в тот день завершил: детство, заканчивающееся в пятнадцать лет; юность, заканчивающуюся в тридцать, молодость, заканчивающуюся в сорок пять; зрелость, заканчивающуюся в шестьдесят, и старость, заканчивающуюся вместе с жизнью.
Как видим, год, в котором Вергилий впервые надел мужскую тогу, был ознаменован важным событием, но и год, в котором совершилась такая же церемония, касающаяся меня, грозил не отставать от него.
Я уже говорил о том, как триумвират лишился одного из своих членов — Красса.
Я уже говорил, в связи с устроенными Помпеем играми, о том, какой теплый прием оказали там Юлии, и не потому, что она была жена Помпея, а потому, что она была дочь Цезаря.
И, наконец, я уже говорил о том, каким образом Цезарь, начисто отсутствуя в Риме, занимал в нем куда более важное место, чем Помпей, который в нем находился.
Но был в Риме человек, которого более всех беспокоила эта великая слава Цезаря.
Этим человеком был Катон.
Меня упрекали уже при моей жизни и, вероятно, будут упрекать после моей смерти за те слова, какие я употребил в моей оде, адресованной Азинию Поллиону.[56]
Я не буду перекладывать вину на правила стихосложения, якобы заставившие меня использовать эпитет «atrocem».[57] Я просто скажу, что любил Брута и восхищался им, тогда как Катоном восхищался, но так и не сумел полюбить его.
Дело в том, что для меня любовь рождается из любви, а Катон, на мой взгляд, не любил ничего, даже Республику, и никого, даже собственного брата!
Сердце же Брута, напротив, было кладезем нежности и ласки.
Возможно, Катон был чересчур добродетелен для нашей эпохи, подобно тому как Аристид был чересчур справедлив для своего времени.
В таком случае смиренно признаюсь, что я недостаточно добродетелен для того, чтобы понять Катона.
Скажем, в каком свете виделся мне этот великий стоик.
Катон все делал иначе, чем все.
В Риме, выходя на улицу, обычно надевали башмаки и тунику.
Катон выходил из дома босой и без туники.
Модным тогда был пурпур самого яркого оттенка, и более того, лишь при этом условии он считался пурпуром.
Катон носил пурпур ржавого цвета.
Казалось, будто он хотел, чтобы, откуда бы на него ни взглянули — сзади, спереди, вблизи, издалека, — его могли узнать и воскликнуть: «Да это Катон!»
Правда, когда все ссужали деньги под двенадцать процентов годовых, что было законной ставкой, — говоря «все», я исключаю, разумеется, тех, кто ссужал под сто процентов, — так вот, когда все ссужали деньги под двенадцать процентов, он, при всей своей скупости, ссужал без всяких процентов и даже, если у него не было денег, закладывал в казну собственное поместье или дом, чтобы оказать услугу другу или даже постороннему.
Разразилась война с рабами. Цепион, его брат, командовал под начальством Геллия отрядом в тысячу человек.
Катон вступил в армию простым солдатом и присоединился к брату.
Он настолько выделился своей храбростью, что Геллий ходатайствовал об оказании ему воинских почестей.
Но Катон отказался, заявив, что не сделал ничего такого, что заслуживало бы подобного поощрения; ну а поскольку Катон не принял награды, ее не осмелились принять и другие.
Все знают, какие услуги оказывают соискателям должностей, добивающимся голосов избирателей, люди, которым вменено в обязанность называть соискателям имена тех, к кому они обращаются.
Люди эти именуются номенклаторами.
Так вот, был принят закон, запрещавший соискателям иметь номенклаторов. Никакого смысла выставлять свою кандидатуру больше не было. Ну кто в состоянии знать в лицо, по имени и по их жизненным обстоятельствам двести тысяч римских граждан, к которым нужно обращаться с речами и лестью на протяжении пяти или шести дней, предшествующих выборам?
Катон стал добиваться должности военного трибуна.
В итоге он один неукоснительно придерживался нового закона, посрамив тем самым всех своих соперников.
Но кто обладал такой памятью, как у Катона? Впрочем, память — это дар богов, кичиться которым можно не более, чем быть красивым перед лицом тех, кто уродлив, и статным перед лицом тех, кто горбат или хром.
У Катона были крепкие, как у атлета, ноги. Будучи ребенком, он выигрывал все награды в соревнованиях по бегу; став мужчиной, он всегда передвигался пешком, даже если предпринимал поездку в качестве магистрата и за государственный счет.
Его друзья, его слуги, короче, все, кто в том или ином качестве сопровождал его, ехали верхом; но, с какой бы скоростью они ни передвигались, Катон всегда шагал вровень с ними, в крайнем случае позволяя себе держаться за холку лошади того, с кем он беседовал.
Это порождало у варваров, края которых Катон посещал, превратное представление о величии римского народа, когда они видели, как посланец этого народа путешествует, словно слесарных дел мастер или подмастерье каменщика, которые бродят в поисках заработка.
Вот, впрочем, какова была его манера действовать в ходе путешествия.
Еще на рассвете он отправлял верхами своего повара и хлебопека туда, где предполагал остановиться на ночлег; если в том городе или в той деревне у Катона был друг или знакомый, он предпочитал не беспокоить местные власти и являлся к этому человеку, а если таковых не имелось, то на постоялый двор.
Но попадались такие местности, где у Катона не было ни друга, ни знакомого и где нельзя было отыскать постоялого двора.
И тогда приходилось обращаться к местным властям, которые по ордеру на расквартирование вынуждены были определить Катона на жительство.
Однако случалось, что местные власти не хотели верить тому, что говорили посланцы Катона, и обращались с ними презрительно, по той причине, что те говорили с ними вежливо, поскольку Катон запрещал им прибегать к крикам и угрозам.
И тогда, не пускаясь в лишние препирательства, посланцы Катона удалялись.
По прибытии, как следствие их недостаточной настойчивости, Катон обнаруживал, что ничего не готово. Видя это, он останавливался при въезде в город, где его дожидались незадачливые посланцы, садился на свою дорожную кладь и говорил:
— Пусть ко мне приведут магистратов.
Однако зачастую магистраты отказывались являться, ибо они не могли поверить, что претор или наместник провинции проявляет по отношению к ним столько предупредительности.
Тогда он сам шел к ним и называл себя.
Убедившись, что они действительно имеют дело с Катоном, магистраты рассыпались в извинениях.
В ответ он ограничивался таким увещеванием:
— Негодяи! Оставьте эту привычку грубо обращаться с незнакомцами, ибо не только Катонов вы будете принимать у себя. Пытайтесь при помощи услужливости ослабить властность людей, которые только и ищут повода силой отнять у вас то, чего вы не хотите дать им добровольно.
Однажды, причем в очередной раз, Катону пришлось увидеть, столкнувшись с тем, как встречают простого вольноотпущенника, насколько его собственный образ действий выходит за рамки нравов того времени.
Вступив в Сирию и, по своей привычке, передвигаясь пешком, среди своих ехавших верхом друзей и слуг, он на подступах к Антиохии внезапно увидел множество людей, выстроившихся двумя рядами по обочинам дороги: с одной стороны стояли богато наряженные мальчики, а с другой — юноши в длинных плащах.
Во главе их находились облаченные в белое мужчины с венками на голове.