После этого на самые большие и самые лучшие из своих галер — от триер до кораблей с десятью рядами весел — он поместил двадцать тысяч солдат тяжелой пехоты и две тысячи лучников.
В этот момент какой-то начальник когорты, который двадцать лет сражался под начальством Антония и все тело которого было покрыто шрамами, горестно воскликнул, показывая ему одной рукой на свой меч, а другой — на свою иссеченную ранами грудь:
— О император! Почему ты не доверяешь этому мечу и этим ранам и все свои надежды возлагаешь на гнилое дерево? Предоставь финикийцам и египтянам биться на море, а нам дай землю, на которой мы приучены сражаться и умирать!
Но Юпитер, задумавший погубить Антония, лишил его разума. И потому Антоний, вместо того чтобы прислушаться к совету, казалось, вышедшему из уст самой Минервы, ограничился тем, что помахал рукой верному солдату, пытаясь подать ему этим жестом и сопровождавшей его улыбкой надежду, которой не было у него самого.
И в самом деле, все последнее время Антоний не был тем горячим, воинственным и находчивым человеком, каким его знали прежде.
В течение трех дней дул сильный ветер и море так бушевало, что о сражении не помышляли ни на той, на на другой стороне; на четвертый день, поскольку ветер стих, море успокоилось, и на пятый день флоты противников смогли двинуться навстречу друг другу.
Руководство вражеским флотом было следующим: Антоний и Публикола вели правое крыло, Целий — левое, а серединой командовали Марк Октавий и Марк Инстей.
Октавиан предоставил командование своим левым крылом Агриппе, а себе оставил правое крыло; серединой командовал Аррунций.
Что же касается сухопутных сил, то армией Антония командовал Канидий, армией Октавиана — Тавр.
Обе армии построились на берегу в боевой порядок, но пребывали в неподвижности, понимая, что они здесь лишь зрители битвы, которой предстоит решить судьбы мира.
Напоследок еще одно предзнаменование добавило уверенности Октавиану: выйдя рано утром из палатки, чтобы еще до рассвета осмотреть свой флот, он встретил какого-то человека, погонявшего осла, и поинтересовался его именем.
Погонщик узнал Октавиана и весело ответил ему:
— Цезарь, меня зовут Эвтих, а моего осла — Никон.
На греческом языке «Эвтих» означает «Счастливец», а «Никон» — «Победитель».
Вот почему, украсив после своей победы это место рострами захваченных им кораблей, Октавиан поставил там две скульптуры, смысла которых, без данного мною разъяснения, нельзя было понять: одна из них изображала осла, другая — погонщика. Обе они были из бронзы.
Сев в лодку, Октавиан направился к своему правому крылу и оттуда, устремив взгляд в пролив, с удивлением увидел, что вражеский флот не двигается с места, как если бы стоял на якоре.
Тем не менее издалека он мог видеть Антония, который тоже объезжал на лодке строй своих кораблей, призывая солдат сражаться неотступно, как если бы они были на суше, — впрочем, действовать так им позволяла тяжесть их судов, — и приказывая кормчим не совершать никаких маневров, ввиду того, что выйти из гавани и войти в нее было чрезвычайно трудно и казалось разумнее оставить эти опасности на долю врага, чем подвергаться им самим.
Однако в шестом дневном часу, когда поднялся свежий ветер с моря, Антоний, видимо, забыл о своих утренних благоразумных наставлениях, и левое крыло его флота пришло в движение.
Поговаривали, впрочем, что Антоний никакого отношения к этому маневру не имел и что ответственны за него были солдаты и командиры кораблей, которые, посчитав позором дожидаться атаки, решили начать ее сами, надеясь на громадные размеры и прочность своих судов.
Обрадовавшись этому маневру, которого никак нельзя было ожидать, Октавиан приказал своему правому крылу дать задний ход, чтобы предоставить Антонию полную возможность ввязаться в бой, и приготовился окружить с помощью своих проворных и легких судов плавающие крепости Антония, из-за своей чрезмерной тяжести и нехватки гребцов неспособные умело маневрировать.
Лобовое столкновение флотов оказалось менее страшным, чем оно было бы, будь корабли противников одного размера. Грузные суда Антония двигались медленно, а суда Октавиана не только избегали подставлять свои носы вражеским носам, каждый из которых был снабжен мощным медным тараном, но и не решались наносить удар с фланга, поскольку их собственные ростры мгновенно разламывались в куски, натыкаясь на толстые четырехгранные балки кузова, связанные между собой железными скобами.
В итоге этот бой стал напоминать не сражение, а осаду города; никто даже не пытался идти на абордаж, поскольку на выпуклые борта кораблей Антония невозможно было взобраться. Так что по три — четыре легких судна Октавиана окружали один-единственный гигантский неприятельский корабль. Стороны пускали в ход дротики и пылающие стрелы и обменивались ударами рогатин и пик.
Агриппа, видя, что в таком бою спор за победу может продолжаться долго, растянул свое левое крыло, намереваясь окружить флот Антония. И тогда, чтобы обезвредить этот маневр Агриппы, Антонию пришлось в ответ растянуть свое правое крыло. Середина, на которую тотчас же обрушился Аррунций, устрашилась этого маневра, и ее охватило замешательство.
Однако далеко не все еще было потеряно для Антония, как вдруг в его боевом строю возник страшный беспорядок: это шестьдесят кораблей Клеопатры, подталкиваемые попутным ветром, нарушили строй и на всех парусах устремились по направлению к Пелопоннесу.
При виде этого зрелища наши солдаты пришли в изумление, но еще больше были изумлены солдаты Антония. Да и сам Антоний какую-то минуту пребывал в оцепенении, ничего не понимая в этом бегстве, в котором еще не было никакой необходимости, ибо сражение не только не было проиграно им, но и продолжалось с равными для обеих сторон шансами на успех.
И тогда, как Помпея при Фарсале, его поразило странное помутнение разума. Вместо того чтобы спокойно отнестись к бегству Клеопатры и ее шестидесяти кораблей, которые не предназначались для битвы и потому не могли ослабить его своим отсутствием; вместо того чтобы продолжить сражаться и пытаться одержать победу, он тотчас отчаялся в своей удаче, в своем гении, в себе самом, перешел на галеру с пятью рядами весел и, сопровождаемый лишь двумя своими друзьями, Сцеллием и сирийцем Алексом, бросился вслед за кораблями Клеопатры, приказав распустить все паруса и приналечь на весла.
Клеопатра увидела его на приближающемся судне и, как если бы у нее были опасения, что он вернется в бой, приказала поднять сигнал на своем корабле, так что Антоний направился прямо к царской галере, причалил к ней вплотную и поднялся на борт, но не увидел царицы и не показался ей на глаза. Он сел на носу и молча, охватив голову руками, вслушивался в шум, сопутствовавший крушению его судьбы.
В эту минуту ему доложили, что легкие суда, которые в погоню за ним отправил Октавиан, вот-вот поравняются с царской галерой.
— Поверни судно носом к ним.
И в самом деле, вскоре, исключительно вследствие этого маневра и угрозы столкнуться с ними, что отчасти и произошло, суда Октавиана отстали от галеры.
Лишь один корабль продолжал упорно гнаться за ней; какой-то человек, стоя на его верхней палубе и потрясая длинным дротиком, с яростью звал Антония и бросал ему вызов. Услышав свое имя, прозвучавшее посреди этих угроз, Антоний встал во весь рост и, подойдя ближе к этому ярому врагу, спросил:
— Кто это так упорно гонится за Антонием?
— Я, — ответил человек с дротиком.
— И кто же ты?
— Я лакедемонянин Эврикл, сын Лахара, и пользуюсь везением Октавиана, чтобы отомстить, если удастся, за смерть отца, обезглавленного по твоему приказу.
И тогда Антоний, припомнив, что он и в самом деле предал смерти Лахара, не сказал ни слова в ответ и лишь приказал гребцам приналечь на весла. Они повиновались, и Эврикл не смог догнать его.
Однако он отыгрался на флагманской галере, протаранив ее с такой силой, что ее развернуло и отбросило к берегу, где она была захвачена им и разграблена.
Тем временем Антоний вернулся на прежнее место, оставаясь таким же неподвижным и молчаливым, как и до того.
Так он провел три дня и три ночи, выпивая и съедая ровно столько, сколько нужно было, чтобы не умереть от голода, и, лишь поравнявшись с мысом Тенар, уступил настояниям рабынь из свиты царицы, Хармионе и Ираде, и решился вступить в спальню Клеопатры.
Лучшее из всех существующих описаний битвы при Акции принадлежит моему дорогому Вергилию и содержится в конце VIII книги «Энеиды». Я отсылаю туда тех, кто любит прекрасные стихи, воплощающие грандиозные образы.
Первую остановку Антоний сделал лишь у мыса Тенар и там стал ждать новостей; новости не заставили себя ждать, и вокруг него собралось немалое количество грузовых кораблей, спасшихся после поражения.
Флот погиб полностью, но сухопутная армия не понесла никаких потерь.
Во время сражения флот сопротивлялся долго и к десятому часу еще держался, но, теснимый со всех сторон и обдуваемый встречным ветром, все же был вынужден сдаться. Людские потери оказались не так велики, как можно было предположить: погибло лишь пять тысяч человек; зато в своем официальном донесении Октавиан сообщил о трехстах захваченных кораблях.
Долгое сопротивление флота объяснялось тем, что большая его часть не знала о бегстве Антония, а когда о нем стало известно, не хотела этому верить. И в самом деле, разве можно было поверить, что полководец, проведший жизнь среди испытаний и превратностей войны, подло обратился в бегство в самом начале морского сражения, когда у него оставалась нетронутой сухопутная армия из девятнадцати легионов и двенадцати тысяч конников.
Доказательство же, что он мог рассчитывать на эту армию, состоит в том, что, ожидая каждую минуту появления своего полководца, она целых семь дней оставалась под командованием Канидия, причем ни один солдат не покинул лагерь, и нисколько не принимала в расчет письма, которые посылал ей победитель, желая переманить ее на свою сторону.