Воспоминания. Из маленького Тель-Авива в Москву — страница 17 из 60

стали от него красными. Яэль, чтобы разрядить немного тяжелую атмосферу, пошутила: «Ты видишь, Лея, тебе не потребуется никакого документа, чтобы доказать, что ты “красная”».

Яэль Герзон («маленькую») я видела последний раз в жизни. Яэль, добросердечная, обаятельная моя подруга, была самой развитой, самой начитанной из нас. Она ежедневно приходила к нам домой. Она была жизнерадостной и внимательной ко всем. Ее отец всю жизнь проработал рабочим в типографии. У нее, по-видимому, были наследственно слабые легкие, и, она, заболев в тюрьме воспалением легких, умерла в возрасте 27 лет. Тюремная администрация отказала родителям в просьбе перевести ее в больницу «Адасса», а когда перевели, было уже поздно. Кто мог подумать тогда, что мы больше никогда с ней не увидимся! Последнюю весточку от Яэли я получила из Франции: фотографию ее с Геней. А в своем письме она писала, что на моем месте она бы поступила на технический факультет, а не на гуманитарный, как я, чтобы стать инженером и непосредственно участвовать в индустриализации, в строительстве социализма в СССР. Она была одной из жертв коммунистического идеализма тех лет, одновременно наивной и трагической. Во время расставания нам было по 18 лет, и казалось, что вся жизнь впереди.

Отсутствовали среди ближайших друзей Симха и Меир, которых партия направила учиться в КУТВе (Коммунистический университет трудящихся Востока), так как они владели арабским языком. Приехав в Москву, я еще застала их на учебе. Они вернулись год спустя.

До сих пор я не могу спокойно описать мое прощание с родителями. Под охраной полицейского с сопровождающими меня родными и друзьями я шла по направлению к строящемуся порту на берегу Яффо. Мы дошли до ворот, которые были рядом с широкой строящейся стеной. Перед воротами я со всеми попрощалась и вошла туда только с родителями в сопровождении полицейского от Тель-Авивской полиции, владевшего русским языком. Мы подошли к берегу и остановились рядом с ожидавшей меня лодкой.

Я никогда ранее не видела отца плачущим. С тех пор я больше не встречалась с отцом, кроме одного раза во сне. Все годы разлуки я переписывалась с родителями. И в страшные годы сталинских репрессий я считала своим долгом писать им. Я причинила им столько горя и не могла допустить, чтобы они думали, что я арестована. Письма мои были лаконичными: в них я писала, что мы все здоровы, оба работаем, а дети учатся и хорошо развиваются. Мама отвечала мне длинными письмами, которые всегда заканчивались словами надежды на встречу со мной, а папа в конце каждого письма приписывал несколько предложений. Бат-Ами, которой было шесть лет во время моей высылки, недавно рассказала мне, что она по сей день помнит атмосферу тяжелого траура, царившего тогда дома. Това и Мирьям рассказывают: отец прибегал в середине дня домой и, надеясь найти меня там, заходил за барак, где я любила читать книги, лежа на земле в тени. Ему не верилось, что меня уже нет дома. Убедившись, что меня там действительно нет, он опускал козырек фуражки низко на глаза и уходил.

Я помню два письма, присланных мне отцом. Первое письмо было написано в день моего двадцатилетия по еврейскому календарю: 24 хешвана 1933 года, с поздравлениями и пожеланиями. Второе письмо он написал мне на смертном одре. Он писал, что его выписали из больницы после операции, он идет на поправку и у него снова появилась надежда увидеться со мной. К письму шла приписка Мирьям: «Отца не оперировали, так как обнаружили, когда вскрыли его на операционном столе, что оперировать уже поздно, и жить ему осталось только 6 месяцев». Перед операцией, писала она, он сказал, что ему не нужен еще десяток лет жизни, ему бы только увидеться со мной и тогда спокойно умереть. Получив это письмо, я начала хлопотать о поездке в Израиль. Но, увы, я опоздала, прибыв лишь через одиннадцать месяцев после его смерти. Он умер 16 апреля 1955 года, а я прибыла 12 марта 1956 года.

Подойдя к могиле отца и ощутив, что вот под этим мрамором похоронен мой отец, что ничего нельзя вернуть и никогда я его больше не увижу, я горько заплакала. Я стояла над могилой и долго рыдала. Со мной у могилы была вся семья: мама, сестры с мужьями, брат с женой и кое-кто из старших детей. Они стояли безмолвно и неподвижно, дав мне выплакаться… С тех пор я увидела отца раз во сне. Я спала ночью на диване в новой кооперативной квартире в Москве, куда мы переехали в 1963 году. Мне приснился сон: я лежу на диване, а моя мама сидит на его краю и смотрит на меня с радостной улыбкой. Вдруг я вижу отца, стоящего перед диваном и смотрящего на меня. Я обрадовалась: ведь я не видела его со дня прощания. При виде моей радости его лицо засияло счастливой улыбкой. Но тут я вспомнила, что их уже нет в живых: я испугалась, закричала и проснулась.

Я вспоминаю: мама с папой стоят рядом со мной и плачут. Папа тихо всхлипывает, а мама плачет громко. Я успокаиваю их, говоря, что многие молодые девушки моего возраста оставляют родительский дом и едут учиться за границу. И я в России буду учиться. Я обещаю им писать ежедневно. Недалеко от нас стоит полицейский с замкнутым выражением лица. На него была возложена жестокая обязанность передать меня с документами капитану корабля. Арабы-лодочники стоят рядом и с сочувствием следят за сценой прощания. Они просят меня сесть в лодку. Мама потеряла самообладание: крепко обняла меня, не отпуская от себя, и плачет навзрыд. Лодочники подошли, силой оттащили меня от матери и посадили в лодку. А в лодке заплакала я. Сквозь слезы я смотрела на подруг, которые, забравшись на строящуюся стену у берега, махали мне белыми платками на прощание.

Так и осталась в моей памяти Яэль Герзон с ее подбадривающей улыбкой: она стоит на стене в своем черном сарафане и машет мне платком.

Мы поднялись на борт парохода, который стоял далеко от берега. Нас встретил моряк. Позднее я узнала, что он был секретарем партийной ячейки экипажа судна. Он поздоровался со мной и взял мои документы у полицейского, объясняясь с ним по-русски. Он позвал двух женщин из обслуживающего персонала судна и демонстративно в присутствии полицейского приказал проводить меня в каюту первого класса. Последние его слова я поняла. У него был уже опыт в приеме высылаемых. В то время в СССР отношение к политэмигрантам было еще хорошим.

На борту судна не было богатых пассажиров, и я была единственной пассажиркой в первом классе. Женщины взяли мой багаж и отвели меня в каюту. Пароход стоял на якоре у берегов Яффо весь этот день и всю ночь. Я стояла у перил и смотрела на город. Мое состояние тогда трудно передать словами: тяжелая, охватившая мою душу подавленность была непосильной. Я думала: «Все считают меня смелой. Но ведь все случилось со мной из-за моей слабости. Как я допустила, что меня оторвали от моих любимых, заботливых родителей?! Как я могла нанести им такой удар?! Теперь я оторвана от сестер, брата – от всей семьи и от любимой Страны».

В течение 25 лет до моего визита в Страну в 1956 году каждой весной вспоминала я опьяняющий запах цитрусовых плантаций, которым в пору цветения был объят весь Тель-Авив. Вспоминался мне неповторимый аромат синего, с белой пеной волн моря (ни у Черного, ни у Каспийского моря нет такого запаха). Вспоминался мне вид моря вечером, когда цвет его кажется темнее, а цвет пены – еще белее. Летними вечерами весь берег был усеян людьми, которые выходили к морю после жаркого трудового дня. Они сидели и лежали на мелком песке тель-авивского берега и пели лирические песни. Любимыми песнями тех вечеров были «Красивые ночи в Ханаане» и арабские песни «Ялель-Ялели». В числе любимых мелодий были украинские песни. Их пение сливалось с монотонным шумом прибоя. Мы иногда выходили к морю своей группой, усаживались отдельно от взрослых, беседовали и пели.

Наша подруга Циля запевала своим сильным, красивым голосом, а мы подхватывали. Я в такие минуты смотрела на море, и мечты о неведомом будущем охватывали меня.

Весной я с особой остротой ощущала тоску по родине и близким, вновь и вновь пробуждая мечту о возвращении. Я знала, что она не может осуществиться скоро, но в глубине души я всегда верила, что в один из дней в далеком будущем я обязательно вернусь. Но ждать мне пришлось 40 лет…

Когда я стояла у перил на палубе и смотрела на Яффо, подошел ко мне молодой человек, агент фирмы, имеющей торговые дела с СССР. Не помню содержания нашей беседы, но помню, что он оказался одноклассником моего друга Меира по школе для мальчиков в Нве-Цедеке.

Спустя много лет я услышала от Меира, что этот агент торговой фирмы передал ему, в каком тяжелом состоянии он встретил меня на палубе парохода. На корабле на практике была группа студентов морского училища. Они подошли ко мне гурьбой, чтобы пригласить меня на обед. Яэль «большая» научила меня одному предложению по-русски: «Я хочу есть». Она шутила: «Зная это предложение, в России не пропадешь». Но студенты, окружив меня, говорили: «Пойдемте обедать», и я не могла понять, что хотят от меня эти веселые дружелюбные парни с одной-единственной среди них девушкой. Наконец, они взяли меня под руки и повели с собой в столовую корабля. Вечером за ужином я сидела в столовой с этой группой курсантов и с невыносимой тоской на душе смотрела в иллюминатор на освещенный город. Я чувствовала, что безвозвратно потеряла все самое дорогое для меня. Среди ужинавших были две девушки: одна – молодая блондинка-курсантка, а другая, постарше, модно одетая с крашеными губами, служила радисткой на пароходе. Разговор за столом шел обо мне. Один парень сказал: «Почему она такая грустная? Ведь она комсомолка и едет в Советский Союз!», а радистка ответила ему: «Ишь ты какой герой! Если бы тебя оторвали от родных, как бы ты себя чувствовал?» Интересно, что содержание этой перепалки я поняла. Может быть, благодаря украинскому языку, который я знала в родном местечке.

На корабле членов экипажа кормили исключительно вкусно и обильно. К обеду подавали четыре блюда, обязательно с десертом (чаще всего с пирожным). Кормили их по-королевски, особенно по сравнению с тем, что я обнаружила в Одессе. На первое обычно был суп или борщ, на второе подавали мясные или рыбные блюда с гарниром, на третье – компот.