огда они вернулись, их арестовали за шпионаж. Она не верила, что ее сестра могла изменить родине, но была довольна, что ее фамилия была другой, по мужу, и не поддерживала никакой связи с ними. Хотя сестра ушла из дома, когда Нина была еще маленькой девочкой, она была единственной из живых родственников, чьи фотографии, присланные из Китая, хранились в Нинином альбоме.
В начале войны мы эвакуировались в Сибирь с подшипниковым заводом, на котором работал Михаил. Сергея мобилизовали на фронт. Перед самой войной мы успели вместе с ними отпраздновать дни рождения их дочки Зои и нашего сына Эрика. Эрик получил от них в подарок игрушечную машину – красную, блестящую, на которой он учился разбирать игрушки. В Томске мы получили от Сергея письмо с фронта. Он писал нам, что Нина присылает ему письма, полные любви и заботы, и в своих письмах она не похожа на ту Нину, которая была дома. Когда мы вернулись после войны, мы посетили Нину.
Она жила в той же маленькой заводской комнате с двумя детьми: Зоей и Сережей, сыном от второго брака, названным так в честь Сергея, который погиб на фронте. Второй Нинин муж был евреем, и у сына тоже были типичные еврейские черты лица. Больше всех от Нининого тяжелого характера страдала Зоя – об этом рассказали нам соседи, еврейский муж Нины и сама Зоя. Когда через несколько лет мы с Михаилом пришли к ней домой, чтобы узнать, как сложилась ее дальнейшая судьба, выяснилось, что Нина внезапно умерла, незадолго до нашего прихода, из-за неправильного диагноза, во время операции. Ей было 30 лет. Я очень жалела, что опоздала. Страшно тосковал по маме и не мог успокоиться ее шестилетний сын Сережа.
Вернемся к рассказу о заводской жизни. Рабочим, страдающим хроническими болезнями, иногда выделяли путевки в санатории. Когда кто-нибудь возвращался с отдыха, рабочие окружали его с восклицаниями: «Как загорел! Как поправился!» и с вопросом: «Сколько прибавил?» Есть досыта и прибавить в весе было стремлением каждого, уезжавшего в дом отдыха или в санаторий. Рабочие все были бледные, потому что работали иногда по 14 часов в сутки без перерыва, чтобы выполнить пятилетку и план цеха в сроки и в объемах, принятых на общем собрании цеха. Это всегда было больше 100 процентов. Механический цех, где я работала, находился в большом зале, длинном и высоком, со стеклянной крышей. Там было несколько отделов. Я служила в отделе, где обрабатывали все детали коробки скоростей. В каждом отделе была группа контроля, и все законченные детали осматривали контролеры. Они также проверяли детали в процессе работы, подходили и мерили одну или две детали, чтобы удостовериться, все ли в порядке, все ли станки налажены и нет ли какого брака.
Шум станков, пыль от обработки чугунных отливок, эмульсия на содовой основе для охлаждения стальных деталей во время обработки, скудное питание – все это плохо отражалось на здоровье рабочих. Рабочие приезжали со всех концов города в переполненных промерзших трамваях. Станки стояли рядами. Подсобные рабочие ходили с тачками и собирали металлическую стружку.
Через ворота в наружной стене прибывали из металлургического цеха большие тележки, нагруженные деталями, предназначенными для обработки в нашем цехе, и выходили уже с обработанными деталями – их везли в цех сборки, к конвейеру. Тележки возили в основном женщины, одетые в тулупы и в зимние шапки-ушанки. Мой станок стоял недалеко от ворот, и зимой я часто простужалась. Поскольку простуды мои проходят без высокой температуры, зимой я нередко работала больной, с кашлем и насморком. Бюллетень по болезни можно было получить, только если температура поднималась выше 37,2 градуса, насколько я помню. Были специалисты по подъему температуры в термометре, поэтому врачи подозревали каждого. Однажды я пришла к врачу с температурой 39 градусов. У меня не было ни насморка, ни кашля, и горло у меня не болело. Врач меня спросила раздраженно: «Что случилось с термометром?» Когда она убедилась в правдивости моей высокой температуры, она проверила меня основательно и обнаружила, что у меня растет зуб мудрости. Тогда она изменила свое отношение ко мне и дала бюллетень. Рабочие тогда получали 100 процентов оплаты за дни болезни, и некоторые хотели отдохнуть несколько дней.
В то время я продолжала еще жить в комнате Сали и Бен-Иегуды, но большинство дней недели я ночевала у подруг. В те годы пятница была сделана выходным днем, перешли на пятидневку и семичасовой рабочий день. Числа 6, 12, 18, 24 и 30 каждого месяца были днями отдыха. Но когда некому было подменить, работали 14 часов в день. Это была борьба против религии: воскресенье – святой для христиан день, перестал быть днем отдыха, а кроме того, народу показывали «достижения» диктатуры пролетариата – уменьшили часы работы. Мне кажется, что этот порядок – пять рабочих дней в неделю – продолжался до начала войны. В действительности все было иначе. После работы бывали поездки в колхоз или совхоз для помощи в полевых работах. Иногда это происходило в выходной день. Помнится, однажды на такой работе я расплакалась. Приехали на место, и нас отвели на картофельное поле полоть сорняки. Работали тяжело – поле было очень запущенное. Мы пололи до обеда, затем нас повели в столовую и дали каждому миску жидкого супа. Вдруг столовая наполнилась стариками и детьми. Они подходили к нашим столам и просили хлеб, который мы привезли из города. Они рассказали, что у них нет хлеба и кончилась картошка. Дети протягивали руки и просили есть. Мы отдали им все, что привезли, и посадили за стол вместо себя. Были среди нас женщины, которые на обратном пути всю дорогу плакали и говорили тихо между собой: «Что большевики сделали с народом».
Я начала учиться на рабфаке (факультет для рабочих, вечерняя средняя школа с четырехлетним обучением). Приняли меня сразу на второй курс. Учились в две смены: утренняя и вечерняя. Когда работала вечером или ночью (с 12 ночи до 8 утра), училась утром, а когда днем – училась вечером. На рабфаке я подружилась с двумя однокурсницами. Одну звали Маруся Трофимова – высокая, широкоплечая, красивая, со светлыми волосами, голубоглазая, с симметричными чертами лица. У нее были проблемы со слухом в результате осложнения после простуды. Добрая, спокойная и скромная, она очень ценила нашу дружбу, провожала меня иногда домой, в общежитие, чтобы подольше быть вместе и беседовать. Ее семейство приехало с Украины к старшему брату, который хорошо устроился на заводе, недалеко от нас, и устроил Марусю и родителей в отдельную, благоустроенную, по моим тогдашним понятиям, квартиру. Плохой слух мешал ей учиться. Спустя короткое время Маруся Трофимова вышла замуж и, к сожалению, оставила учебу. Когда мы вернулись в Москву после войны, мы приходили к ней домой. У нее уже были дети, она рассказала, что плохой слух мешает семейной жизни – это раздражает ее мужа.
Место Маруси около меня в классе заняла Юдит Цемель. Мы подружились. Она родилась в Москве. Ее семья жила в Москве еще при царе. Отец был аптекарем, и благодаря его специальности семье разрешили жить в столице, хотя закон запрещал евреям проживание в Москве и Петербурге. Мама Юлии (так называли Юдит) была когда-то учительницей иврита. Возможно, она преподавала в Литве, откуда происходила их семья. Она меня поразила своим сефардским произношением, сказав несколько предложений с чисто тель-авивским акцентом. То, что она была еврейкой, не имело для меня никакого значения. В семье и партии меня учили, что национальность человека не имеет значения. Не только в сознании, но и подсознательно все люди были равны в моих глазах. Дружба с Юдит Цемель продолжалась десятки лет. Она работала на нашем заводе, но в другом цехе – служащей. Мы познакомились на учебе. Ее семья жила в трехкомнатной квартире, в старом доме на Таганке. Кухня и туалет были общими с еще одной квартиранткой, занимавшей четвертую комнату. До революции семье Цемель принадлежал весь дом.
Юдит была младшей дочерью, у нее была сестра, которая окончила Финансовый институт и уже работала. Один брат учился в художественной академии, но не окончил ее и перешел работать художником в цирк. Старший брат отличался по характеру и наружности от других членов семьи: он был шофером. Цемели были люди серьезные, закрытые. Старший брат был веселым парнем, жизнелюбом, с улыбкой в глазах и чувством юмора. Годами я приставала к Юдит с вопросами об ее старшем брате: «Откуда твоя мама взяла старшего брата? Была ли твоя мама замужем дважды?» Юдит только сказала, что папа не любил старшего брата и, бывало, наказывал за нежелание учиться. Она не знала, что его подобрали младенцем. Биологическая мать положила его около двери детского дома, где работала Юлина мама. В записке, которая была при ребенке, было написано его еврейское имя. Госпожа Цемель была замужем уже несколько лет, но у нее не было детей, и она усыновила младенца. После этого у нее родились еще трое детей, и самой младшей была Юдит. Только когда Советский Союз захватил Прибалтийские страны, оттуда приехала тетя Юлиного мужа и при встрече спросила, как поживает найденыш. Тогда Юдит узнала, что Яша (так звали парня) – не ее биологический брат. Лишь после войны, когда в беседе с Юдит я усомнилась в том, что Яша сын ее отца, она поделилась со мной секретом, который ее муж узнал от своей тети. Жена Яши, русская, учительница английского языка, дала мне несколько уроков по правилам чтения и пожаловалась, что отец Яши почему-то не любит своего сына, но покойная мама его очень любила и всегда защищала, когда отец его наказывал.
Из-за того, что я была оторвана от своей семьи, семьи моих подруг были для меня как родные. В период работы на заводе это была Марина и ее семья, в период учебы на рабфаке – Юля и ее семья, в период учебы в педагогическом институте – Сима Берестинская-Дворин и ее семья. О Симе я напишу попозже. Перед выездом из Советского Союза я позвонила, чтобы попрощаться с братом Юдит. Яши не было дома. Прощаясь со средним братом Александром, я сказала, что, по моему мнению, нужно рассказать Яше о его усыновлении. Александр ответил, что это неправильно: он – его старший брат, и все тут. Отца уже не было в живых. Я упоминаю об этом, поскольку много лет была дружна с этой семьей. Связь с подругами и их семьями заполняла душевную пустоту, образовавшуюся из-за отрыва от моей семьи.