ику Пушкина и Лермонтова. В чтении я нашла выход из своего состояния подавленности, тоски и одиночества. Ни дня не проходило без чтения. В программу обучения были включены Грибоедов, Гончаров, Чехов, Островский, Герцен, Чернышевский, Некрасов и часть западных классиков, таких, как Ромен Роллан и Бальзак.
У меня было время для чтения. Следующее поколение после нас учило классиков по хрестоматии. Кто-то из них сказал мне потом, что жаль терять время на книги, рисующие жизнь бездельников, которых купают и одевают, а они лишь копаются в себе и своих чувствах. По-видимому, в наше время еще не было хрестоматии. Мы читали все в подлиннике, и учили нас преподаватели, любившие хорошую литературу. Само собой разумеется, в средней школе изучались произведения советских писателей Горького, Шолохова, Фадеева и Маяковского. Ведь телевидения тогда не было, и передачи по радио начинались и заканчивались богом на земле – Сталиным (не то чтобы у меня тогда была какая-то критика по этому поводу – она пришла позже). Пока одни мои подруги по общежитию варили щи и кашу на керосинке, а другие устраивали встречи с кавалерами и, на мой взгляд, теряли понапрасну вечера и свободные дни, я предпочитала съесть свой рацион, а позднее пить сладкий чай с хлебом и маслом и читать. На экзамен по русскому языку я пришла со знаниями выпускника средней школы. Тех, кто не выдерживал этот экзамен, не допускали к дальнейшим экзаменам.
Здесь я добавлю два момента из истории моей учебы на рабфаке, продолжавшейся всего два года, так как меня зачислили сразу на третий курс. Было у нас два учителя по литературе в звании профессора: один из них, по фамилии Яхонтов, преподавал у нас только на третьем курсе, поскольку не мог преподавать в высшей школе из-за преклонного возраста. Он был маленького роста, улыбчивый, терпеливый, либеральный и очень вежливый. В перерывах он не успевал добраться до учительской, так как ему всегда казалось, что он забыл что-либо на столе. Он возвращался из коридора в класс и спрашивал у кого-нибудь из учеников, остававшихся в классе во время перерыва: «Товарищ Иванов, посмотрите, пожалуйста, не забыл ли я ручку на столе?» Иванов вставал со своего места, подходил к столу и говорил ему: «Нет, профессор Яхонтов, на столе ничего нет». Он выходил и тут же возвращался искать классный журнал или что-нибудь еще. Его уроки были интересными, и мы очень уважали его. Когда мы изучали произведения Максима Горького, он принес нам фотографии литературного кружка в Нижнем Новгороде и показал себя рядом с Горьким, когда они были молодыми членами этого кружка.
Однажды он принес нам наши сочинения после проверки и сказал: «Сочинение товарища Трахтман – самое интересное по содержанию, но по стилю оно напоминает дословный перевод с другого языка». По своей тактичности, он не спросил, чем это вызвано, но посоветовал мне писать короткими предложениями и пользоваться только теми словами и выражениями, которые я твердо выучила и уверена в их правильности. Он сказал, что с чтением русской литературы моя речь обогатится и со временем я сумею выражать свои мысли по-русски так же свободно, как на родном языке.
Последний год, год окончания рабфака, учил нас литературе профессор Покровский. С ним у меня вышел конфуз. Он вызвал меня к доске. В предложении, которое он продиктовал, было слово Наполеон. Я написала «Найпойлейон» с лишними буквами. Он не был обходительным и деликатным, как Яхонтов, он был человеком озлобленным. Он был моложе Яхонтова, но, по слухам, ему не разрешали преподавать в институте из-за взглядов или социального происхождения. У него была дочь моего возраста. Когда мы с Юлией пришли рассказать ему, что выдержали экзамен по русскому языку в педагогический институт и нам разрешили приступить к другим экзаменам, он не был рад этому и удивлялся, что мы прошли, а его дочь не сумела и ему пришлось послать ее в Ленинград, там экзамены был позже.
Вернемся к доске с «Найпойлейоном». Увидев количество ошибок в этом слове, он спросил: «Как ты, городская, интеллигентная девушка, сумела сделать столько ошибок в слове “Наполеон”?» Пришлось ответить, что я учу русский язык всего четыре года. «О, если ты четыре года назад писала справа налево, тогда тебе можно простить такое написание слова “Наполеон”», – сказал он. Вряд ли кто-либо, кроме Юлии и еще одного еврейского студента понял, что такое писать справа налево, но для меня это был конфуз: я не хотела, чтобы товарищи в группе считали, что я чем-то отличаюсь от них. Большинство учеников происходили из рабочих, приехавших на завод из деревни, лишь немногие были горожанами.
Однажды мы всем курсом пошли в парк Горького. Это большой, красивый и очень интересный парк. Когда я приехала в Москву, один из палестинских товарищей, Янкеле Гозлан (разбойник), муж Ани Сукеник, тоже работавший на автомобильном заводе «АМО», специально поехал показать мне одно из чудес Москвы – катание на льду вечером в парке Горького. (Этого молчаливого парня, прозванного в Палестине «разбойником» за блестящие глаза, арестовали, и он никогда не вернулся. Он оставил после себя жену Анну с дочкой, которые вернулись в Израиль и живут там уже больше двадцати лет.) Передо мной открылся чудесный вид, какого я в жизни не видела. На большой ярко освещенной площадке, покрытой льдом, радостно и ловко скользили на большой скорости юноши и девушки, одетые в спортивные костюмы всех цветов радуги. Среди них выделялась одна взрослая пара; они скользили не торопясь и беседуя между собой. Одежда, видимо, сохранялась в семьях и переходила от родителей к детям. Во всяком случае, в магазинах такой не было.
Мы с однокурсниками пошли на каток днем. Взяли напрокат коньки в раздевалке, надели их и вышли на лед. Некоторые привезли коньки из дома. Мои близкие подруги знали, что я никогда не каталась на коньках, но я не знала, что этому надо учиться, и делала, как все. Вдруг одна из девчат вскрикнула: «Смотрите, как Лена катается, она же никогда не каталась!» Тут я испугалась, поспешила сесть на скамейку, стоявшую в конце дорожки и больше не выходила на лед. Увидев, что я сижу в стороне, ко мне подошли два парня с нашего курса, повели меня на лед, взяли за руки, показали, как согнуть колени, как держать тело; и мы втроем заскользили по длинной дорожке. Трудно описать, как это было прекрасно. Я чувствовала, какое удовольствие для людей – заниматься этим видом спорта. Это было так, как будто у меня выросли крылья, и я лечу. Само собой разумеется, у меня не было условий для нормальной жизни молодой девушки. Это был только мимолетный взгляд на другой образ жизни, который существовал в те тяжелые годы. Но не для такой одинокой девушки, как я, далекой от мира, казавшегося мне странным и чужим.
Лето перед экзаменами в педагогический институт я провела в украинской деревне, в которой работал Бен-Иегуда как представитель коммунистической партии на МТС. Это была централизованная станция для обслуживания колхозов всего района. Когда Саля уходила в летний отпуск, она предложила мне поехать вместе с Димой, который был тогда двухлетним ребенком, и провести лето вместе в деревне у Мустафы (кличка Бен-Иегуды в КУТОВе, этим именем его звали для конспирации, и мы тоже привыкли). Я согласилась.
С Юлей мы договорились, что я вернусь за месяц до экзаменов и мы вместе подготовимся к ним. Деревенский воздух и нормальное питание поправили мое здоровье. В деревне я записалась в библиотеку. Библиотекарша была из Умани, других читателей я в библиотеке не встречала. В дневные часы мы были там одни, и в одно из моих посещений она рассказала мне о большом голоде на Украине и людоедстве в Умани. Я вспомнила о еврейской женщине, которая устроилась уборщицей в наш цех. Вид у нее был – «кожа да кости». Я спросила, почему она не идет работать к станку? Она ответила, что раз ее взяли на работу в таком изможденном состоянии, она так счастлива, что готова работать на любой работе и уже получила карточки на хлеб и еще получит карточки на другие продукты питания. Она мне рассказала жуткую историю о голоде на Украине и о том, как ей удалось из последних сил протиснуться внутрь эшелона, едущего на север, и в конце концов прибыть в Москву. Я такие рассказы выбрасывала из головы, относя их к местным трудностям на пути построения социализма, общества экономического процветания и социальной справедливости. Насколько я верила, настолько была слепа.
Я вернулась в Москву, и мы с Юлей начали готовиться к экзаменам. Занимались у них в квартире. Мы были там одни, так как ее родители выехали в отпуск на дачу, которую они снимали из-за плохого здоровья матери, несмотря на то что их экономическое положение было не слишком хорошим. Жили на стипендию, выданную мне за два летних месяца по окончании курса. После сдачи экзамена по русскому языку мы экзаменовались по всем предметам. В особенности старательно я учила химию, потому что это был единственный предмет, который я не любила и по которому у меня была оценка 3 (посредственно). В институте на экзамене по химии я получила 4, мои усилия были не напрасны, я боялась, что провалюсь из-за химии. Понятно, что я забыла все: кроме «H2O» не помню ничего. Мы обе прошли все экзамены. Я поступила на исторический факультет, а Юля – на физико-математический. Через несколько лет положение изменилось, и на исторический факультет стали сдавать только общественные предметы. Но в 1936 году мы сдавали все предметы средней школы, и по своим оценкам я могла поступить на физмат. Об этом я пожалела 20 лет спустя.
Летом 1936 года, за несколько месяцев до чисток и массовых арестов, я не могла знать, что история – идеологический предмет и придет время, когда учителю-еврею будет сложно устроиться преподавателем истории. Только в 1954 году, когда я с большим трудом уволилась с поста заведующей детским садом, надеясь преподавать историю, я узнала, что дорога передо мной закрыта, поскольку я – еврейка, и еврейка беспартийная. Инспектор детских садов, выступавшая против моего увольнения, сказала, что у меня нет никаких шансов, но не объяснила, по какой причине. Я поняла, что она очень сердится, что я оставляю проблематичный детский сад, в котором большинство составляли дети из неполных семей, живущих в общежитии завода, по десять семей в одном большом зале. Она очень ценила мою работу и сейчас была вынуждена искать подходящую кандидатуру на мое место. Другой учительнице, окончившей исторический факультет вместе со мной, объяснили, что ее не берут преподавать историю, поскольку она – еврейка. Она взяла на несколько месяцев отпуск по уходу за больным мужем, а когда вернулась, работы для нее уже не было. Она не могла понять, что случилось. Она – учительница со стажем, все ее уважали, ее очень любили ученики, ушла в отпуск с разрешения руководства, и вдруг ее отказываются принимать обратно. В учительской некоторые учителя потихоньку объясняли это ее еврейским происхождением. Тогда она пошла к секретарю Московского комитета компартии и рассказала ему, как беспартийные учителя говорят ей, старому члену партии (это была Рая, одна из самых старших студенток на курсе, вернувшаяся со своим мужем, советским дипломатом, из Китая), что ее не возьмут преподавать историю из-за ее еврейства. Секретарь компартии ответил, что она как старый член партии должна понять и поддерживать эту политику партии, поскольку процент евреев среди насе