Воспоминания. Из маленького Тель-Авива в Москву — страница 42 из 60

Мы относились к Диме, как к сыну, я бы сказала, даже более внимательно. Своих детей, к примеру, я могла шлепнуть, не очень задумываясь о последствиях. Бывало это, правда, не часто. Диму же я практически ни разу серьезно не наказала, тем более физически, хоть поводов для этого было гораздо больше. В последнюю секунду я всегда вспоминала, что мальчик растет без матери и отца, и занесенная для шлепка рука тут же опускалась.

Мы прекрасно понимали, что никакая наша любовь и забота никогда не заменят материнской любви и ответного сыновнего чувства. Это обстоятельство ставило Диму в нашей семье на особое место и требовало к нему особого отношения. И лишь однажды, уже не помню по какому поводу, думаю, что это был серьезный проступок, я сгоряча отшлепала Диму. Плакал он не сильно, но как мне тогда показалось, очень горько. После наказания я как-то сдержалась, а потом всю ночь проревела в подушку и еще много раз корила себя за несдержанность.

Никогда не наказывала я своих детей, тем более Диму, лишением еды или, если точнее, самой вкусной ее части, как это делали некоторые знакомые. С Димой мы старались вести себя так, чтобы, не дай Боже, он не почувствовал какой-то разницы в нашем отношении к нему и нашим родным детям. Одевали, кормили и делали подарки, соблюдая, насколько это было возможно, полное равенство. Для Димы мне дополнительно приходилось выкраивать время на подготовку школьных уроков. Большого желания учиться он не проявлял, и этот процесс не только занимал у меня время, но и требовал моих профессиональных знаний и серьезного нервного напряжения. Помимо этого, я часто читала в его школьном дневнике жалобы учителей примерно такого содержания: «Мало того что он сам не учится, так еще мешает другим это делать! Прошу родителей переговорить». И приходилось ходить в школу и выслушивать пространные тирады учителей, порой и весьма курьезные.

Однажды при очередном посещении школы завуч сказала мне: «Какие разные у вас дети: младший, вероятно, похож на отца, совсем не требует к себе особого внимания, учится хорошо и ведет себя нормально. А вот старший, который так похож на вас, полная ему противоположность». Я усмехнулась и обещала принять меры. А вообще-то действительно Дима чем-то был похож на меня, и я ответила: «Вы знаете, этого не может быть, так как у нас с ним нет общей крови». И я рассказала, кем нам приходится Дима и о его горькой судьбе. В кабинете завуча находились еще несколько учителей, и все они внимательно меня слушали. Мне показалось, что они отнеслись к моей исповеди с большим пониманием и сочувствием. Да это было и понятно: в те годы трудно было найти в Советском Союзе семью, где никто не пострадал от сталинских репрессий. После этого разговора до самого конца нашего пребывания в Томске в школу меня уже не вызывали.

Когда Дима немного подрос, он охотно помогал Мише в работе на нашем земельном участке. Миша часто брал его с собой на дальнюю часть участка, чтобы охранять поспевший урожай от набегов местных мальчишек. Я, конечно, беспокоилась за Диму, так как это было не совсем безопасно. Воровством созревших овощей занимались довольно взрослые ребята, и дело порой кончалось потасовкой. Дима, как и его отец, всегда искал приключений, о которых потом с большим удовольствием нам рассказывал. Он подружился, насколько это возможно между взрослым и ребенком, с еще одним охранником, часто дежурившим с Мишей.

Это был самый дальний край нашей общей земли, где, кроме овощей, многие высевали ячмень; после обмолота из него получали перловую крупу. Сеяли и пшеницу, однако она, как правило, не успевала созревать в условиях сибирского климата.

Недалеко от нас находилась отличная мельница, где мы и получали из ячменя перловку, каша из которой была тогда, пожалуй, главным украшением нашего стола.

В Томске на нашем заводе работали две еврейские женщины – Батья и Гута, мужья их с 1937 года сидели где-то в сталинском ГУЛАГе. Для того чтобы как-то выжить в это тяжелое время, эти две неполные семьи (у каждой из них было по дочери) практически объединились в одну. Их дочери были примерно Диминого возраста, и дети дружили. Жили эти две семьи в одной небольшой комнате в доме напротив нашего. Я знала этих женщин еще в Москве, до эвакуации, а если точнее, то Гуту я помнила еще с Палестины, где нам приходилось встречаться. Батья же была женой Меера Мясковецкого, с которым я и Миша тоже были знакомы еще в Палестине.

Мужья этих несчастных женщин уже много лет находились в ГУЛАГе, писем от них они давно не получали и, похоже, не надеялись увидеть их когда-нибудь. Работали Батья и Гута каторжно, чтобы как-то прокормиться, на самых тяжелых работах, где платили чуть побольше и были мизерные льготы. Например, они постоянно ходили разгружать вагоны с углем, где и мужчины уставали до изнеможения. Но это позволяло получить несколько ведер угля для обогрева. На складах уголь стоил довольно дорого, а у женщин лишних денег не было. Основной их работой была должность кочегара в котельной, где также требовались большие физические усилия. Даже на земельном участке подруги работали, не разгибаясь, так как всегда засевали и засаживали каждый квадратный сантиметр.

Гута была старше Батьи, намного слабее ее физически и очень больна. Она уже давно страдала закупоркой вен, одна нога у нее была сильно распухшей и выглядела почти вдвое толще другой. Конечно, такой невероятно тяжелый физический труд был ей категорически противопоказан. Но выбора у бедной Гуты не было.

Батья же была еще относительно молодой женщиной, физически крепкой и меньше страдала от этой работы.

Жили они, как в первые годы советской власти, – коммуной: вместе питались, вместе тяжело работали и воспитывали дочерей тоже вместе. По большому счету можно было сказать, что коммуна была успешной, тем не менее у них случались и тяжелые периоды.

И Гута, и Батья довольно часто бывали у меня. Когда они приходили вместе, разговоры у нас чаще всего были нейтральными, на общие темы. Иногда вспоминали Палестину, но чаще беседовали о тяжелом настоящем и весьма призрачном будущем.

Когда же Гута или Батья приходили по отдельности, то после первых ни к чему не обязывающих фраз, как правило, лился поток претензий друг к другу.

Претензии эти мне казались какими-то несерьезными, вызванными тяжелым физическим и психическим напряжением, когда любая мелочь раздражает и становится причиной размолвки и даже ссоры.

Выслушав порознь излияния этих замученных женщин, хвативших горя еще задолго до войны и не сломавшихся под грузом обстоятельств, я им говорила примерно так: «Дорогие мои, вы же настоящие еврейские мамы, героини, честь и хвала вашему мужеству, с каким вы ведете эту неравную борьбу за то, чтобы ценой тяжелого, разрушающего ваше здоровье труда вырастить своих дочерей, дать им возможность выжить и вселить в их сердца надежду на лучшее будущее. Зачем обращать внимание на эти мелкие, ничего не значащие обиды? Ведь это только ослабляет вас, принося ненужные переживания и заботы, которых у вас и так хватает». Возможно, звучало это весьма высокопарно и патетически, но, как ни странно, помогало. И Батья, и Гута чаще всего уходили от меня умиротворенными.

Вместе с Гутой и Батьей мы отмечали дни рождения наших детей. В первые годы они, естественно, проходили очень скромно. Но потом, когда у нас появились земельные участки и наш праздничный стол стал гораздо обильнее, эти торжества стали более серьезными и, уж конечно, больше радости приносили детям. А мы, взрослые, глядя на веселых детей, хоть на миг позволяли себе расслабиться, забыть о гнетущей повседневности и помечтать о самом сокровенном. Сокровенное у каждого было свое. Мы с Мишей мечтали о возвращении в Москву, о том, как вернется Саля и Дима наконец обретет мать, а может быть, Господь сжалится и позволит мне увидеть родителей живыми. Гута и Батья призрачно надеялись дождаться возвращения своих мужей из ГУЛАГа и мечтали о более счастливой жизни для своих дочерей. Но было конечно же и общее, о чем мы все страстно мечтали, и не только на днях рождения детей: поскорей бы закончилась эта ужасная, совершенно бессмысленная война!

Все-таки как-то странно устроена человеческая память. Мне всю жизнь казалось, что даты счастливых событий я помню надежнее. Тем не менее грустную дату нашего приезда в Томск я запомнила – октябрь 1941 года, а вот бесспорно более счастливую и уж точно более радостную дату нашего отъезда из Томска в Москву почему-то забыла.


Когда родился Изик, я каждое утро просыпалась с радостной мыслью: «Я – мать». Иногда произносила эти слова вслух, и Миша однажды удивленно сказал: «Что с тобой, Лея, ведь у тебя уже есть два сына! Ты уже мать со стажем».

Родители Михаила умерли рано, когда он был еще ребенком, материнского тепла его память, вероятно, не сохранила, и ему были несколько странны и непонятны мои восторги по поводу материнства, по поводу моей большой семьи.

А мое сердце переполнялось радостью: «Ну и что из того, что у меня уже есть два сына? Я снова и снова, как в первый раз, чувствую себя матерью», – отвечала я Михаилу.

Зимой мы очень страдали от холода, летом же, когда сибирский день продолжался с трех часов утра до десяти вечера (все это время светило солнце) и дети постоянно гуляли на улице, острей возникала проблема еды. Каждый раз я просыпалась со сверлящей мыслью – чем сегодня кормить детей. И если решение не находилось быстро, то настроение падало.

В короткие летние ночи Михаил с товарищами по работе часто уходил в тайгу, которая начиналась прямо за поселком, заготавливать кедровые шишки. Мы добывали из них очень вкусные и питательные кедровые орехи. Миша возвращался с большим мешком шишек, который он с трудом тащил на себе.

Заготовка шишек была довольно тяжелым занятием и требовала определенного опыта. Сибирский кедр, а точнее, кедровая сосна – очень большое и высокое дерево. Высота его доходила в наших местах до 30 метров. Чтобы дотянуться даже до самых нижних веток этого огромного дерева, заготовщики шишек применяли очень длинные палки, а иногда приходилось даже взбираться по стволу и веткам на кедр. Пользоваться палками для сбивания шишек было тоже не просто, так как палки постоянно цеплялись за соседние деревья и кусты и выпадали из рук.