Воспоминания — страница 12 из 93

я состояния, тюрьма и суд на него не произвели никакого впечатления. Он только сказал мне:

– Как странно. Один пункт обвинения гласил, что в отчете нашли место очень забавное: мох для оленя – 30 рублей. Костенька! Помните этого оленя, бедного, который умер у Северного павильона на Нижегородской выставке? Его не знали чем кормить, и мы так жалели: мох-то, должно быть, не тот, он не ел. Бедный олень!.. – И Савва Иванович смеялся: – Видите, его положение было хуже, чем мое. Мошенники-то, мох-то, должно быть, не тот дали, не с Севера.

Савва Иванович так и остался жить на своем заводе. И сожалел все время, что не может поставить опять в театре тех новых опер, партитуры которых он покупал и разыгрывал с артистами <…>

Савва Иванович был очень рад, что, работая на Всемирной парижской выставке 1900 года в качестве консультанта-художника по устройству отдела «Окраины России», я получил как художник высшие награды от французского правительства. Золотые медали получили я, Серов и Малявин. В это время Врубель приехал из-за границы и жил со мной. И странное было веяние в прессе по отношению к художникам. Кто-то привез из-за границы модное слово «декадентство», и оно обильно и трескуче применялось ко мне и Врубелю. Не было дня, чтоб каждая газета на все лады неустанно, в виде бранного отзыва и полного отрицания нас как художников не применяла бы это слово. Но, несмотря на это, однажды ко мне приехал управляющий конторой московских императорских театров Владимир Аркадьевич Теляковский и предложил мне вступить в театр как художнику, для чего он делает особое новое положение и просит помочь ему в деле реформы московских императорских театров.

– Причем, – сказал он мне, – вам предоставляется возможность создавать постановки столь же художественные, как те, которые были в театре Мамонтова. Но, к сожалению, должен сказать вам, что вы встретите много препятствий – главным образом в прессе – от непонимания, а в театре – от артистов и рутины. Но я постараюсь всегда поддержать ваши достоинства. Театры до такой степени пали с художественной стороны, что, например, балет не может быть дальше в таком положении. Он не посещается совсем публикой, его сборы не превышают тридцати рублей. Театр пуст, и на каждое представление балета чиновники конторы и посыльные едут в казенные учебные заведения, институты и кадетские корпуса, военные учебные заведения пополнять публику учениками этих заведений. Эти девицы и юноши, возвращаясь из театров, с балетов, не подготавливают уроков, что отражается ненормально на положении казенных учебных заведений. Этим отчасти объясняется и уход директора Всеволожского, и поговаривают даже о закрытии балетной школы в Москве и Петербурге. Данный недавно балет «Звезды» с бенгальским огнем, с безвкусной постановкой, сделал два раза сборы по 300 с чем-то рублей. Публика на балеты не идет. Надо внести вкус и понимание.

Я предложил Теляковскому пригласить художника Головина, человека большого вкуса.

Первый балет, для которого мы работали костюмы и декорации, был «Дон Кихот». Удивительно, что, несмотря на вопль газет, балет шел при полных сборах. Артисты не желали надевать мои костюмы, рвали их. Я ввел новые фасоны пачек вместо тех, которые были ранее, похожие на абажуры для ламп. Пресса, газеты с остервенением ругали меня за декадентство. Грингмут писал: «Декадентство и невежество на образцовой сцене…»[14] Прекрасный артист Малого театра Ленский, считавший себя художником и знатоком, писал в «Русских ведомостях»: «Импрессионизм на сцене Императорского театра», причем слово «импрессионизм» бралось тоже как ругательство, так же, как и декадентство.

В мастерской, где я писал декорации, я увидел, что холст, на котором я писал клеевой краской, не сохнет и темные пятна не пропадают. Я не понимал, в чем дело. А потом получил анонимное письмо, в котором безграмотно мне кто-то писал, что маляры-рабочие кладут в краску соль, которая не дает краске сохнуть. На Теляковского, который сидел на репетиции в партере в Малом театре, бросилась с криком какая-то женщина, желая ему нанести оскорбление – ударить. Теляковский схватил эту женщину за руки, а в конторе императорских театров в это время сидел в телефонной будке рецензент из «Московских ведомостей». Оказалось, что телефон уже был соединен с Петербургом, и туда дали знать, что Теляковскому нанесено оскорбление действием во время репетиции. Наутро в Петербурге газеты оповестили, что «управляющему московской конторой императорских театров нанесено оскорбление действием». Так Теляковский оказался принят в Москве в императорских театрах.

Я купил себе револьвер и большую кобуру, и писал декорации с револьвером на поясе. К удивлению, это произвело впечатление.

Не понравилось прессе то, что ранее журналисты имели право ходить за кулисы, когда им угодно, а Теляковский запретил, а также запретил и всем богатым москвичам-меценатам входить за кулисы, где те в уборных пили шампанское с артистами. Теляковского ругали в газетах и все его реформы-улучшения ни во что не ставили. Это была сплоченная компания, и вступление новых сил в театр оказывалось почти невозможно. Теляковский с трудом справлялся со всеми препятствиями, но странно, что, несмотря на всю травлю прессой Теляковского, меня и Головина, сборы императорских театров были полные.

По выходе князя Волконского из директоров императорских театров, государь назначил на эту должность Теляковского. Я старался сделать постановки как можно лучше и работал дни и ночи в мастерских. Казалось, будто ничего не было в России другого важного, кроме криков прессы о театрах. Все газеты были полны критикой и бранью по адресу императорских театров. В прессе шипели злоба и невежество, а театры были полны.

Теляковский находился в Петербурге, и я ездил туда оформлять постановки, вводил в костюмерные мастерские новые понятия о работе над костюмом и делал окраску материй и узоров согласно эпохе, желая в операх и в балетах радовать праздником красок. За роскошь спектаклей упрекал газеты и Контроль императорского двора, который тоже хотел придраться и был невольно удивлен, что новые постановки выходили вчетверо дешевле прежних. Когда Теляковский пригласил Шаляпина, то я и Головин хотели окружить великого певца красотой. Теляковский любил Шаляпина.

Как-то раз Федор Иванович, зайдя ко мне утром на квартиру в Петербурге, которая была над квартирой Теляковского, на Театральной улице, вместе со мной спустился к директору. В большом зале-приемной мы услыхали, что в кабинете кто-то играл на рояле. Шаляпин сказал мне:

– Слышишь? У него играет кто-то. Хорошо играет… Кто это?

Из кабинета вышел Владимир Аркадьевич и пригласил нас из зала к себе. Шаляпин, видя, что никого нет, кроме нас, спросил Теляковского:

– А где же этот пианист?

– Это я согрешил, – сказал, смеясь, Теляковский.

– Как, вы?! – удивился Шаляпин.

– А что? – спросил Теляковский.

– Как что?! Да ведь это играл настоящий музыкант.

– Вы думаете? Нет, это я, Федор Иванович, я ведь консерваторию кончил. Но прежде играл, старался. Меня Антон Григорьевич Рубинштейн любил. Играли с ним в четыре руки часто. Говорил про меня: «Люблю играть с ним. У него „раз“ есть.»

Только тут мы узнали, что Теляковский был хороший пианист. По скромности он никогда не говорил об этом раньше. Дирижеры всегда удивлялись, когда Теляковский делал порой замечания по поводу ошибок в исполнении. И все думали – кто ему это сказал, тоже не зная, что Теляковский был музыкант.

Владимир Аркадьевич не один раз вел разговоры с Саввой Ивановичем Мамонтовым. Он хотел его назначить управляющим московских императорских театров, но Савва Иванович не соглашался и не шел в театр.

– Почему? – спрашивал я Савву Ивановича.

– Нет, Костенька, – говорил мне Савва Иванович, – поздно, старый я. И опять сидеть в тюрьме не хочется… Довольно уж. Он, Владимир Аркадьевич, господин настоящий, и управлять он может. А я не гожусь – съедят, подведут, сил нет у меня таких – бороться.

Так Савва Иванович Мамонтов и не пошел в императорские театры.

Врубель

Я немало страдал в жизни, так сказать, от непонимания, а еще больше – от клеветы, от зависти, выражаемой часто под видом дружбы, от людей, которые ко мне приближались. Я чувствовал ее от многих, с кем в жизни сталкивался. Мне казалось, что это какой-то страшный дьявол у людей, дьявол в человеческой душе, более страшный, чем непонимание. Я его испытал от многих притворных моих друзей. По большей части эти люди подражали мне, подражали моей живописи, моей инициативе, моей радости в жизни, моей манере говорить и жить. Среди друзей моих, которые были лишены этих низких чувств и зависти, были Валентин Александрович Серов и Михаил Александрович Врубель. Почти все другие были ревнивы и завистливы.

Среди художников и артистов я видел какую-то одну особенную черту ловкачества. Когда кого-либо хвалили или восторгались его созданием, то всегда находились люди, которые тут же говорили: «Жаль, пьет». Или: «Он мот» или вообще: «Знаете, ведет себя невозможно». Огромную зависть вызывал Врубель своим настоящим гениальным талантом. Он был злобно гоним. Его великий талант травили и поносили, и темные силы непонимания звали его растоптать, уничтожить и не дать ему жить. Пресса отличалась в первых рядах этого странного гонения совершенно неповинного ни в чем человека.

Михаил Александрович, чистейший из людей, кротко сносил все удары судьбы и терпел от злобы и невежества всю свою жизнь. Врубель был беден и голодал, голодал среди окружающего богатства. В моей жизни было великое счастье – встреча и жизнь с этим замечательным человеком возвышенной души и чистого сердцем, с человеком просвещенным, светлого ума. Это был один из самых просвещенных людей, которых я знал. Врубель ни разу не сказал о том, что не так, что неинтересно. Он видел только то, что значительно и высоко. Я никогда не чувствовал себя с ним в одиночестве.